Те, скажи мне, завянуть успели ль цветы,
Что уста целовали, любя,
Или, их обогнав, улетели мечты,
Те цветы… Я не знаю: тебя
Я люблю или нет… Не горит ореол
И горит – это ты и не ты,
Молот жизни мучительно, адски тяжел,
И ни искры под ним… красоты…
А ведь, кажется, месяц еще не прошел.
Со стороны Финского залива порывами налетал душный, влажный, тяжелый ветер, и жара, беспощадно плавившая все живое, повергая даже самые холодные головы в отупляющую, сонную апатию, захлестнула Острова с силой пятибалльного шторма. Чайки качались на волнах или носились с резкими, тревожными криками, отчего одиноко лежащий на песке человек вздрагивал, и его тонкие пальцы с досадой и раздражением, до хруста стискивали сухие, до времени опавшие листья. Мелкие прибрежные волны, докатываясь до горячего песка и захватывая пожелтевшую от небывалой жары траву, ленивыми сонными наплывами подкрадывались к человеку, заигрывая с ним, пытаясь, как ласковая кошка, лизнуть его пальцы и быстро убежать, чтобы через секунду напасть снова.
Человек, полуголый, закинув руку за голову, лежал в кружевной тени прибрежных ив и, щурясь на солнце, задумчиво смотрел на проплывающие по небу причудливые облака, ловя горячими пальцами волны и покусывая пожухлую травинку. Его волнистые светлые волосы в беспорядке рассыпались по песку, несколько выгоревших добела прядей прилипли к взмокшему лбу. Облака играли с ним в призрачную, обманную игру, поминутно изменяя форму, то прячась друг за друга, то норовя обогнать, обойти, толкнуть мягкой белой лапкой проплывающего мимо пушистого соседа, и человек тихонько рассмеялся и чуть приподнял голову, разглядев в небе огромного сфинкса с мощными когтистыми лапами, летящего за диковинной птицей с изогнутым клювом. А вот амазонка, грациозная, как Артемида-охотница, с пышной развевающейся гривой, пролетела мимо сфинкса на белом скакуне, и он уже с трудом отличал сон от яви; веки, вмиг налившиеся свинцовой тяжестью, слипались, и в его воображении величественно проплыла рыжеволосая красавица в длинных перчатках, нахлестывая лошадь, улыбаясь своей загадочной, чуть вызывающей улыбкой…
– Д-дантес! Ну г-где ты там? – знакомый, чуть заикающийся молодой голос вывел его из оцепенения, и он медленно и с неохотой повернул голову. «Так, понятно, Трубецкой, Строганов, Опочинин, Урусов… Опять нечем заняться, сейчас начнут звать в карты играть», – лениво подумал Жорж, поднимаясь на ноги и отряхиваясь.
– Ну что, негодяи? – откликнулся он, подходя к офицерам. – Купаться?
Однако хитрая загорелая физиономия Трубецкого, который утверждал, что он «морозо – и жароустойчив», красноречиво говорила о только что придуманной им очередной «невинной шалости».
– Ис-скупаться, дорогой Жорж, мы в-всегда успеем. А не сыграть ли нам в карты… на раз-здевание?
Опочинин с Урусовым громко заржали, глядя на изумленное лицо Дантеса.
– Да ты чего, Д-дантес, как б-барышня? Ты бы еще спросил – «а зачем?», честное слово! Давайте так – каждый п-проигравший снимает с себя по одной вещи, а последнему оставшемуся придется до обеда г- голым кататься верхом по Новой Деревне… И чтоб не п-прятаться, всем понятно?
– Да ну тебя к черту, Трубецкой, – заявил Строганов. – Вечно ты какую-нибудь пакость выдумаешь – нет бы книжку почитать!
Дружный гогот загибающихся от смеха приятелей не нуждался в более развернутом ответе, и Сашенька Строганов, которого в полку прозвали «профессор» за усердие к занятиям, стал нехотя сдавать карты.
Сашка Трубецкой так увлекся своей затеей, что даже забыл заикаться. Его заикание вызывало в полку бесчисленные и далеко не всегда пристойные шуточки среди офицеров, которые наперебой изображали Трубецкого – то признающегося в любви, то читающего стихи, а то и отпрашивающегося по нужде у самого Гринвальда во время учений. Другой Александр, Строганов, младший брат Идалии Полетики, высокий и медноволосый, как сестра, был задумчивым юношей, любившим чтение. Про него поговаривали в полку, что будто бы он вступил в масонскую ложу и увлекается изучением символики, собирая эскизы старинных и современных масонских печатей. Остальные двое приятелей-однополчан Жоржа, Максим Урусов и Григорий Опочинин, ничем, кроме как беспрерывными рассказами о своих победах над слабыми женскими сердцами, не выделялись и были просто добрыми малыми, славными и открытыми, к тому же любителями выпить.
– …А мы вас вот так!
– Бью!
– А вот мы дамочку вашу убьем, светлая ей память!
– Ха-ха-ха, Урусов, снимай мундирчик! Ну, начало-о-о-сь…
Опочинин, больше всех оравший и требовавший соблюдения правил игры, в изнеможении повалился на траву, страшно довольный. Он вышел первым и теперь с явным злорадством наблюдал за тем, как его приятели, нимало не смущаясь, снимают с себя исподнее.
– Туз! О как! Что скажете, ваше благородие?
– Не надо оваций – ваша радость преждевременна, mon ami…
– А мы вас сверху шестерочкой козырной…
– Рано радоваться! Чего скалишься, отец Григорий, – грехи отпустить желаешь?
– А козыри-то все уж вышли – нету больше…
– А, ч-черт!..