ответил государыне, что его мать – из старинного немецкого аристократического рода, а отец – французский дворянин. Избитые пошлые комплименты, всегда и в избытке бывшие наготове у любого кавалергарда, увивающегося за красивой дамой, не шли ему на ум, и он не знал, что сказать и только улыбался, преданно глядя ей в глаза, отважившись напоследок поцеловать руку царице после тихого и робкого merci.

Его мысли, впрочем, были прикованы к рыжей зеленоглазой Идалии, без которой он чувствовал себя не в своей тарелке на любом приеме или балу, и, лишь коснувшись ее руки или обняв за талию, он ощущал прилив сил и уверенности в себе и готов был на все ради одного ярко-зеленого взгляда ослепительной рыжей грации, ленивой и томной, язвительной и нежной, желанной и все еще недоступной. Он говорил о ней с Геккерном незадолго до его отъезда. Ему тяжело было подбирать слова, относящиеся к его чувствам к ней – потому что чувств как таковых почти что и не было. Было желание овладеть ее телом, заставить ее трепетать под его взглядом, искать его повсюду и бегать за ним… Но потаенная и недоступная душа Idalie, душа розовой фарфоровой куклы, мало волновала его. Он и не чувствовал в ней никаких душевных порывов, даже тепла, а ее желание опекать его принимал как должное, нисколько не сомневаясь в том, что ее благосклонное внимание должно быть отдано ему и только ему одному.

Геккерн тогда, нервно посмеиваясь и беспрестанно закуривая, говорил ему о «полной свободе действий», о том, что «кавалергарды должны окружать себя красивыми дамами», о том, что никто не должен догадываться об истинной сути их с Дантесом отношений, даже о необходимости посещать престижные бордели – любимой забаве господ офицеров…

Так, подумал Дантес, кажется, слово для нее найдено. Красивое украшение. Елочная мишура. Блеск дорогой побрякушки, которая завтра надоест и забудется навсегда в погоне за новомодной стильной штучкой… И разве могло его влечение к Идалии сравниться с тем всепоглощающим чувством, которое он испытывал к Луи? Никогда… она скоро изменится, станет другой, ее красота увянет и перестанет радовать глаз… А Луи… ему было все равно, как выглядел Луи. Он тянулся к нему всем своим существом, как к солнцу, одинокой душой и юным телом, любил его безоглядно и неистово, готов был в любую минуту не раздумывая умереть за него, если понадобится.

А его семья, его papa… Луи стал его семьей, и останется ею.

Жорж грустно вздохнул, скосив глаза на кольцо с сапфирами на левой руке, и вылез на берег, растянувшись на горячем песке.

Хоть бы одежду отдали, сволочи, подумал он, и сколько мне еще так кататься?

– Но! Пошел…

Молодой, вороной масти конь, тихо заржав, пошел неторопливой рысью по узкой, заросшей травой тропинке среди соснового леса, ведущей к взморью. Катрин Гончарова, выведенная из себя очередной перепалкой с сестрами и свояком, мужем младшей сестры Наташи, Пушкиным, которого она откровенно не выносила, была на грани истерики. Есть, наверное, некая незримая нить, думала Катя, связующая людей с первого взгляда, превращая эти взгляды в симпатию, дружбу, даже любовь. Или наоборот… и тогда сам вид человека, в принципе не сделавшего тебе ничего плохого, начинает отравлять каждый день твоего существования, превращая его в непереносимое и тяжкое испытание. Это было двойственное чувство – преклонение перед неоспоримым талантом Пушкина-поэта и ненависть к Пушкину-свояку, доводящая обоих до абсурдных, порой жестоких, скандалов и семейных сцен. С тех пор как они по настоянию Наташи стали жить все вместе под одной крышей, эти скандалы участились, превращаясь в упорную и непрерывную борьбу за лидерство. Катрин дошла до того, что стала всячески высмеивать стихи и рисунки Александра Сергеевича, приписывая на полях его рукописей непристойности, которые не всякий гвардеец позволил бы себе произнести даже в мыслях. Пушкин страшно злился и орал на всех без разбору, дико сверкая белками глаз и обзывая всех «дурами» и «старыми девками».

Кроме, разумеется, Натали.

Натали он боготворил, называя ее «своей Мадонной», восхищался ее поэтической, чистой красотой и при этом постоянно изменял ей, о чем знали, естественно, все, кроме нее. Или ему так казалось. Верность одной женщине не входила в список его достоинств и добродетелей, как и большинства его дружков, с которыми он частенько наведывался то в Михайловское, то в Тригорское. Но ему мало было просто завоевать женщину. Ему было необходимо, чтобы о его победах знали все, и он трубил о них во всех своих стихах, даже о тех победах, которых в помине не было, но ему хотелось бы, чтобы в них никто и никогда не сомневался.

Он не забывал отовсюду посылать «прелестной Натали» нежные письма с заверениями любви, при этом писать их мог, валяясь в постели с одной, а то и двумя дворовыми девками, о чем, разумеется, тоже все знали, но молчали. Взять хотя бы Вульфа… Катрин вздохнула, вспоминая последний приезд Алексея Вульфа, который был чуть постарше ее, его нежные взгляды в ее сторону и пожатие руки… И как потом ей рассказали о «невинных забавах» в Михайловском «милого Лешеньки» и «милого Сашеньки». Санька Осипова, Анетта Керн… да если бы ей намекнули, что у него в постели была и сама старуха Осипова, она бы, пожалуй, не удивилась. Не такая уж Осипова и старуха. Но Вульф… этого она не могла простить Пушкину, считая, что именно он растлил невинную и чистую душу ее «Лешеньки».

Кто бы меня растлил, черт возьми, подумала Катрин, подъезжая к песчаному пляжу, узкой полосой тянувшемуся вдоль залива. Ругаться мадемуазель Гончарова умела и делала это мастерски, разумеется, когда никто не слышал. Иногда она позволяла себе ввернуть пару «словечек» в присутствии Натали или Александрии и наслаждаться их реакцией. Натали густо краснела и сердито отворачивалась, а «девочка-мышка» Азинька, хихикнув, норовила нарочно громко повторить и тут же вставить это «словечко» в мгновенно сочиненную коротенькую эпиграммку, над которой потом долго хохотали обе сестры. Если это доходило до ушей Александра Сергеича, то его реакция была наименее предсказуемой – мог и загибаться со смеху, а мог и начать длинную занудную проповедь на тему «Как должна себя вести приличная барышня». Любимой его угрозой в сторону Катрин было «ну кто ж тебя, дуру такую, замуж возьмет? Ты палка от метлы, чертова дура, старая дева… Хоть бы кто-нибудь тебя оприходовал, а то ведь так и помрешь – невинной дурою…»

Катя закусила губу, вспоминая свои горькие слезы, которые она скрывала от всех – и от Пушкина, и от его дурацкой Мадонны, и даже от мышки-Азиньки…

Некрасивая. Ну что ж… Как тетка-то говорит, Екатерина Ивановна, с лица воду не пить…

Катрин, конечно, понимала, что по сравнению с Наташей она проигрывала. Не дано ей было томной аристократической бледности – вот и сейчас она тщетно пыталась спрятать руки, уже покрытые темным, будто южным, загаром, и прикрыть шляпкой лицо. А и не буду, решила Катя и, откинув назад шляпку и тряхнув головой, распустила свои прямые темно-каштановые волосы, волной хлынувшие на ее загорелые и довольно широкие плечи. А у Наташеньки, признанной красавицы, плечики покатые, узенькие в отличие от ее, ну и что в этом красивого.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату