– Все, – сказал Милов. – Дальше не проехать. Сделаем так…
Непрерывно гудя, он стал сворачивать в первую же подворотню. Машину нехотя пропускали. Въехали в неширокий дворик с росшим посредине деревом с опавшей корой. Милов остановил машину.
– Придется переждать здесь, – сказал он. – Кончится же когда-нибудь это шествие. Граве, вы сидите и не высовывайте носа, воздавать будете потом, сейчас это невозможно. А вы, Ева…
– Я с вами, – решительно заявила она.
– Но я хочу пойти на площадь – посмотреть, послушать, меня все это чем дальше, тем больше интересует. А у вас нога…
– Мне очень нравится, – сказала Ева, – когда меня носят на руках.
– Ну, если так, то сдаюсь, – капитулировал Милов.
– Оставьте мне пистолет, – снова сказал Граве, уже тихо.
– Оружие вам ни к чему. Ждите, пока мы не вернемся.
Граве только засопел.
Милов вылез, помог выйти Еве.
– Я сразу возьму вас на руки. Так будет надежнее.
– Боитесь потерять меня? – спросила она, улыбнувшись. – Нет, я хоть немного хочу пройти сама.
Он крепко взял ее за руку.
– Все равно, я вас не потеряю.
Это была Ратушная площадь, и люди заполнили ее до предела; правда, была она не так велика, как и в большинстве старых европейских городов. Люди стояли, разделившись на две четко обозначенные группы, одна побольше, другая – не столь многочисленная, видимо, намуры непроизвольно подходили к намурам, фромы – к своим, никто не устанавливал их так, но все же между группами оставался неширокий проход, тянувшийся до самой ратуши, и там, вдоль здания, стояла третья группа, самая маленькая – но то были волонтеры.
– Не станем углубляться, – сказал Милов, когда он и Ева вышли на площадь, несомые потоком. – Входя, думай о том, как будешь выходить. – Встав перед Евой, он начал расталкивать толпу и вскоре добрался до стены одного из окаймлявших площадь домов, остановился близ подъезда. – Вот здесь и останемся. – Он поправил висевший за спиной автомат, ни у кого не вызывавший удивления: вооруженных тут было немало. – Надеюсь, стрелять нам не придется.
– Будем говорить поменьше, – тихо отозвалась Ева. – Кто знает, как здесь воспримут иностранцев…
Над площадью стоял гул, неизбежный, когда собирается вместе такое множество людей. Местами над толпой поднимались наспех изготовленные лозунги, намалеванные, скорее всего, на полосах от разодранных простыней. Тут и там размахивали национальными флагами, но в стороне, занятой фромами, мелькали и еще какие-то цвета – возможно, у фромов был и свой флаг, особый. Потом словно кто-то подал знак, Миловым не замеченный, – и все запели что-то, что Милов принял за марш, но то был государственный гимн, и пели его на двух языках, изо всех сил, как бы стараясь перекричать не только другой язык, но и все шумы в стране.
Затем вдруг настала полная тишина. На длинном балконе второго этажа показалось несколько человек, все – штатские, только один, очень немолодой уже, был в комбинезоне, как все волонтеры, без знаков различия, но с дубовыми листьями. Они выходили не спеша, один за другим, и останавливались, подойдя вплотную к балконным перилам. Судя по всему, это и были главари, или вожди – те, кто возглавлял это не до конца еще понятное движение с его не до конца еще понятной жестокостью. Можно было ожидать, что их встретят взрывом энтузиазма, но это, видимо, здесь не было принято; а может быть, люди и не знали всех в лицо – ведь и суток еще не прошло с минуты, когда все началось.
Наконец, вышел последний, – их оказалось девять человек всего. Милов машинально огляделся в поисках телекамер, усмехнулся силе привычки: телевидения на сей раз не будет, как не бывало его сотни и тысячи лет… Люди на балконе помолчали, потом стоявший в середине поднял руку, как бы призывая ко вниманию, хотя и без того все внимание было устремлено на него. По прямой Милова отделяло от балкона не более пятидесяти метров. Щурясь, он вглядывался в лица тех девятерых – лица были обыкновенными, не очень выразительными, человеческими – некоторое волнение, правда, можно было заметить на них. Он вдруг ощутил, как Ева сильно вцепилась в его руку.
– Больно?
– Нет, ничего… – не сразу ответила она. И через секунду повторила: – Нет, ничего, ничего. – И словно дождавшись именно этих слов, стоявший в середине девятки начал говорить.
– Сограждане! – произнес он, потом понял, видно, что на этот раз усилителей и микрофонов нет, и нужно говорить громко, чтобы услышали все, и повторил, на сей раз почти выкрикнул:
– Сограждане! Мы с вами решились и совершили великое дело. Вы сами знаете, какое: мы спасли жизнь. «Жизнь» с большой буквы – нашу, наших детей, всех предстоящих поколений. Десятки и сотни лет люди и правительства, не имевшие или потерявшие чувство ответственности перед настоящим и будущим, убивали, отравляли, калечили мир, в котором мы все живем, в котором только и можем жить. Вы все знаете, и не по рассказам знаете – на самих себе, на детях своих испытали, как все это происходило. Как вырубались и отравлялись леса, как вода превращалась в химический рассол, в котором ничто живое существовать уже не могло, как земля, данная нам от Бога, наша плодородная земля становилась порошком вроде тех, каким морят насекомых, – но это не насекомых морили, это нас медленно, но верно убивали, начиняя плоды нив, садов и пастбищ такими количествами противных жизни веществ, что мы, сами того не понимая, подходили уже к той грани, за которой началось бы стремительное и неудержимое вымирание… Ради чего все это совершалось, сограждане? Ничто не требовало этого, потому что нет смысла в росте населения, если оно растет лишь для того, чтобы быть отравленным, удушенным и сожженным… И мы в нашей маленькой стране тоже пользовались ядовитыми плодами этого образца жизни, и к нам приезжало все больше людей из других стран, привлеченных нашим кажущимся благополучием, и приезжали они не с пустыми руками, вначале привозили с собой горькие плоды науки и техники, а затем стали выращивать их и на нашей благословенной земле; и мы не запретили им въезд, не подумали о своем будущем. Говоря «мы», я имею в виду то правительство, которое существовало до вчерашнего дня; но бремя его вины перед