Он вспомнил, как задела его в седьмом классе кличка, которую он услышал случайно, и как старательно он изображал равнодушие, когда кто-то окликнул его, не стесняясь. Прозвище моментально прижилось, и сейчас, столько лет спустя, Денис не испытывал ничего, кроме глухого удовлетворения, называя себя так.
Он знал, что всегда был скучен, но до определенного времени полагал, что у него есть достоинства, искупающие этот недостаток. Не зря же, в конце концов, они дружили втроем – он, Швейцарец и Ланселот. Ни бойкий Сенька Швейцман, ни артистичный Димка никогда не приняли бы его в свою компанию, если бы он не был им чем-то интересен. Но со временем он с присущим ему здравомыслием, во многом объяснявшим его прозвище, убедился, что нет в нем таких достоинств. Нет! Блестящие способности к учебе – есть. Неисчерпаемое занудство, ошибочно принимаемое некоторыми за профессиональную дотошность, – тоже. Ненужный багаж знаний, которые он никогда не применял, – имеется: вот он, перевязанный бечевкой, валяется в дальнем углу. Очень много устаревших моральных устоев – пожалуйста.
А больше ничего интересного в Денисе Крапивине не было.
Телефонный звонок выдернул его из медитативного состояния, в которое он погрузился в попытках завязать узел.
– Денис, нам нужно встретиться, – без предисловий выпалил Сенька.
– Хорошо, – без эмоций согласился Крапивин. – Дело подождет до похорон или хочешь раньше увидеться?
– Я...
Крапивин зримо увидел, как толстый маленький Швейцман готовится вывалить на него груду обгоняющих друг друга слов, но запинается, услышав о похоронах, и нервно поправляет подтяжки – предмет насмешек окружающих еще со школы. Господи, кто в восьмом классе носит подтяжки?! Это не деталь гардероба, поддерживающая штаны, вовсе нет! Это несмываемое презрение одноклассников, насмешки девочек и высокомерное недоумение учителей – при самом лучшем раскладе. Однако Сенька плевал на значение подтяжек для общества – их привез ему дядя из Швейцарии, где служил при дипломатическом корпусе, и они сразу стали для Швейцмана воплощением магической «забугорной» жизни, о которой он раньше только читал. Свидание с подтяжками – его собственными! – превратило смутные мечты в реальность, которая была далека, но достижима.
Что руководило дядюшкой Швейцмана, когда он выбрал для племянника-подростка темно-зеленые подтяжки с золотыми львами – неизвестно, но его странный подарок оказался самым подходящим для Сеньки. Наслушавшись дядиных рассказов, рассмотрев привезенные фотографии, Сенька заболел Швейцарией. Никакие Парижи и Лас-Вегасы не могли стать для него привлекательнее этой страны. Подтяжки, которые Сенька прицепил к брюкам, стали символом другой жизни и одновременно – швейцмановского стремления достичь этой жизни во что бы то ни стало.
Он таскал их в школу с удивительным упорством – особенно смешным оттого, что Сенькина мать прекрасно шила, и школьные брюки подгоняла на своего пузатого сына так, что они сидели на нем как влитые. На насмешки Швейцман реагировал пожатием плеч. Очень быстро все узнали, в чем причина любви Сеньки к подтяжкам, и издевки постепенно сошли на нет: оказывается, у толстячка Швейцмана была цель в жизни, и какая! Остались только безобидные подначки, да уважительно-насмешливое прозвище «Швейцарец», прилипшее к Сеньке на долгие годы.
– Что ты молчишь? – спросил Крапивин, осознав, что все это время Сенька только пыхтит в трубку.
– Ланселота вспомнил... – выдавил Швейцман. – Денис, что ж такое...
– Давай встретимся, – устало сказал Крапивин. – Встретимся и поговорим. Ко мне приедешь?
– Нет, давай в кафе.
Они быстро выбрали кафе, и Крапивин, повесив трубку, начал развязывать ненужный галстук. На секунду бросив взгляд в зеркало, он увидел за своей спиной крылатую тень, мелькнувшую и скрывшуюся в столовой. Выпуклая рама зеркала ощерилась гнилой ухмылкой, отражающаяся в нем стена раздвинулась, образовав непристойную щель с багрово-мясной плотью, и тут же сдвинулась снова. Только картина с причалом и лодками покачнулась и так и осталась висеть, накренившись вправо.
Денис приложил пальцы к вискам, сосчитал про себя до десяти и вышел из квартиры.
Утром пошел снег. Над городом растянулось серое грязное покрывало с редкими голубыми дырами, из него повалилось такое же серое, грязное, крупитчатое и тут же покрыло мокрой манкой сухие тротуары и дороги. Апрель, словно беря реванш за удивительно ясные и теплые предыдущие дни, вспомнил о том, что он – всего лишь середина весны, месяц капризный, и немедленно задул пронизывающим ветром, в котором не было ничего теплого и радостного, а была только противная зимняя промозглость.
К вечеру снегопад усилился. Газеты и радио сообщали, что на дорогах пробки и заторы; машины и пешеходы скользили по асфальту, потому что растаявшую манку прихватил легкий морозец, и город заледенел.
Сергей Бабкин сидел дома и мысленно ругал себя за то, что позволил Маше настоять на своем и поехать на метро. После завтрака она отправилась на свою киностудию, чтобы посмотреть в действии одну из новых кукол – медвежонка, а потом должна была встретить Костю после школы и вернуться. Последний раз жена позвонила Сергею из студии два часа назад, радостно сообщила, что записаны три передачи и она уже едет домой, и... пропала. Телефон ее не отвечал, и хотя особого предмета для беспокойства в этом не было – Маша часто забывала зарядить сотовый, – Бабкин почувствовал тревогу. Он взглянул в окно, за которым по-прежнему сыпал снег, и выругался.
Он подумал о том, чтобы встретить Машу и мальчика возле школы, но, взглянув на часы, отказался от этой мысли: уроки уже закончились, и они попросту могут разминуться. Он поставил на кухне чайник, сделал себе бутерброд с ветчиной, хотя был не голоден – просто, чтобы убить время до возвращения Маши с Костей. Но с каждой минутой ожидания ему становилось все больше не по себе, и в конце концов, выключив возмущенно булькающий чайник и сунув приготовленную ветчину обратно в холодильник, Бабкин решил прогуляться возле подъезда. «Около дома точно не разминемся».
Выполнить свое намерение он не успел – в дверь позвонили, но как-то странно, робко. Костя всегда трезвонил отчаянно, словно созывал всех встречать себя, любимого; Маша стандартно нажимала «два коротких – один длинный», а этот звонок прозвенел и замолчал. За дверью на лестничной площадке что-то пронзительно выкрикнули, и Сергей метнулся в прихожую, поняв, что не зря тревожился.
Он распахнул дверь и увидел их, прижавшихся друг к другу. На белом Машином лице глаза были как две впадины, скулы заострились, губы побледнели, сравнялись по цвету со щеками.
– Что?! – шепотом спросил Бабкин, торопливо ощупывая сначала ее, потом Костю прямо на лестничной клетке и с невыразимым облегчением убеждаясь, что оба совершенно целы. – Что случилось? Что?!
– Домой... – дернулась Маша. – Домой, закрой дверь!
Он быстро затащил их в квартиру, обшарив взглядом лестничную клетку, но в подъезде было тихо.
– Маша, что такое?
Костя вдруг заплакал – сначала тихо, а потом громко, подвывая и заикаясь. Он ревел перепуганно, как маленький ребенок, а не одиннадцатилетний мальчишка, и Сергей не мог этого выдержать.
– Что. Случилось. – раздельно спросил он, стоя над Машей, успокаивающей сына. – Скажи, наконец!
Маша подняла на него глаза и негромко ответила:
– На нас напали. Внизу, в подъезде. Прижали меня к стене, у одного в руках был нож.
Сергей почувствовал, как виски стиснуло обручем.
– Сколько их было? – Горло у него перехватило спазмом, и ему пришлось повторить, прежде чем она поняла.
– Трое. Все в масках.
– Что им было нужно? Маша, не молчи! Они ударили тебя? Издевались? Что-то взяли?
Костя всхлипывал, уткнувшись маме в живот. Маша закусила бескровную губу, помолчала...
– Они хотят, чтобы ты не лез в расследование смерти Силотского, – тихо сказала она.
Несколько секунду Бабкин стоял неподвижно, переваривая ее слова. Затем сел рядом с ними на пол, сгреб их в охапку, прижал к себе и гладил Костю по вихрастой макушке до тех пор, пока мальчик не перестал всхлипывать. И только тогда вспомнил о Макаре.