бандитов, которые орали: «Давайте позабавимся с евреечками!» Между ними завязалась серьезная драка. Наездники хлестали четырех евреев плетьми и наконец сбили Леа с ног.

Когда Элиезер увидел, что его жена упала, он кинулся на одного из нападавших, схватил его за ногу и попытался стащить с седла, но другие с такой яростью налетели на него, что Леа погибла под копытами. Охваченный горем, которого он никогда раньше не знал, ребе Элиезер повел детей в Венгрию.

В этой стране сын раввина заболел, и, так как у них не было денег купить ему лекарства, он тоже умер. И спустя много времени ученый со своей дочерью Элишебой оказался в Цфате.

ХОЛМ

– Господи Иисусе! – воскликнул Кюллинан, рывком вынырнув из сна и сев на койке. Было три часа утра. Он был весь в испарине, и приснившийся ему образ двух деревьев был столь же четок, как и звезды, сиявшие над палаткой.

Первое дерево он увидел, будучи майором Кюллинаном, бомбардировщик которого в самом конце Второй мировой войны базировался на базе Ацуги в Японии. Как-то мартовским утром в гостиничном номере, который разделила с ним очаровательная японская девушка, он после прекрасной ночи любви лежал в постели и рассеянно смотрел на вишневое дерево, на котором ранний теплый бриз играл первыми весенними цветами. Это было совершенно не такое дерево, которые он знавал в Америке: мощный узловатый ствол нескольких футов в обхвате можно было бы считать мертвым, если бы не несколько живых побегов, усеянных цветами.

– Почему бы не спилить это старое дерево? – спросил он у девушки.

– Спилить? – не веря своим ушам, откликнулась она. – Я привела тебя сюда… к самому лучшему дереву в Японии… к самому знаменитому– – И, помогая себе жестами, она объяснила, что японцы ценят такое дерево больше всех прочих, потому что тому, кто смотрит на него, оно напоминает, что пусть оно старое и на краю гибели, но и в нем сквозь кору мощно пробивается пульсация жизни; и поскольку, лежа здесь, он искренне радуется присутствию девушки, тихой гостинице и старому дереву, то, значит, он что-то понял о душе японцев и об их ценностях.

– В Америке, – сказал он, – всякий уважающий себя фермер давно бы срубил эту старую корягу. Но я понимаю, что ты имеешь в виду.

Потом в марте та же самая девушка показала ему в Токио сад бонсаи, где он увидел карликовые деревца высотой не больше шестнадцати дюймов, которым было двести лет от роду; восхищение, которое он испытывал, разглядывая их, было столь очевидно, что она отвела его к своему дяде, и в первый раз он понял, что она не проститутка, а тонкая девушка, получившая образование в колледже, которой приходится выживать после военного краха империи. Он показала бонсаи дяди, известный во всей Японии, – карликовое вишневое деревцо, которому было более трехсот лет; ствол его был еще более дряхл, чем у дерева в гостинице. Он представлял собой почти сплошное дупло, черное и безжизненное, с бесчисленными сплошными дырами там, где когда-то росли ветви – и опять-таки на нем буйно цвела единственная ветка, сплошь покрытая цветами.

– Это чудо, – сказал старик. – И ее корни, и эти цветы.

Второе дерево он нашел в Макоре – очень старую оливу, сухую растрескавшуюся реликвию прошедших веков; она существовала лишь в виде сплошного дупла, окруженного остатками живой древесины, но, как и вишня в Японии, этот патриарх – наверно, ему было не менее двух тысяч лет – все же выкинул из своего умирающего тела мощные прекрасные ветки, которые продолжали приносить плоды. Впервые заметив это потрясающее оливковое дерево, он не вспомнил вишню в Японии, но как-то в августе, сидя под ее ветками и пытаясь представить Макор времен императора Веспасиана, Кюллинан как-то по-новому увидел дерево и, щелкнув пальцами, воскликнул:

– Да оно же точно как та вишня, что Томико показывала мне в Японии! – Он вспомнил и имя девушки, и ту гостиницу, и бонсаи ее дяди.

И теперь он сидел на койке в темной палатке в Макоре и видел перед глазами два древних дерева – и кроме того, перед ним четко, как график в книге, предстал и концептуальный образ. Он подумал: «Я вырос в убеждении, что Ветхий Завет мертв, а все ценное, что стоило сохранить из него, перешло в Новый. Точно так же для меня, как и для всех, если не считать горсточки упрямых евреев, мертв был и иудаизм, и я не сомневался, что подлинная религия находится в руках христианской церкви, под попечением которой она и расцветает».

Он потряс головой, чтобы стряхнуть сонное оцепенение, но два дерева продолжали стоять перед ним. Они представляли собой нечто вроде образа религии, хотя он не мог облечь его в слова: перед нами могучий, но примитивный ствол иудаизма; кроме того, мы видим цветущую ветвь христианства, и я интуитивно чувствую, что дерево мертво и все его жизненные силы достались цветущим ветвям. Я никогда серьезно не задумывался, пустила ли христианская церковь свои корни в почву или нет. И если бы кто-то сказал мне, что у этой цветущей ветви нет других корней, кроме тех, на которых зиждется запретный старый ствол иудаизма, я бы не понял, о чем идет речь. Но теперь я понимаю.

Он был удивлен неотступностью стоящего перед ним образа и развеселился, когда попытался понять, каким образом перед ним возникли эти деревья. Он глубоко погрузился в мысли о Веред Бар-Эль в Чикаго, которые и вызвали у него эротический сон о Томико – наверно, самой восхитительной девушке из всех, кого он знал, – и она, обнаженная, превратилась в ствол старой вишни, а затем стала оливковым деревом, под которым мог сидеть Иисус; вот таким путем он и пришел к вопросу о Боге. Эти мысли проникают в самые тайные уголки сознания, пробормотал он, когда деревья медленно расплывались перед глазами. Но их загадка осталась.

Освободившись от этого видения, он попытался уснуть, но понял, что это невозможно, и, пока еще не рассвело и не начали щебетать птицы, Кюллинан стал думать о том, чем он занимается. До появления в Макоре он никогда серьезно не оценивал масштабы иудаизма. Он никогда не понимал, как кто-то может считать образом жизни это непреклонное упрямство евреев; не принимал он и неуклюжую процедуру в синагогах, которой так не хватало гармонии и обращения к чувствам. Кюллинану казалось – и он был чужд раздражения или слепой приверженности к собственной вере, – что христианская церковь привнесла в религиозный опыт исключительную красоту и личную вовлеченность, превосходившие все, что он видел в иудаизме. Словно сравнивать, подумал он, прекрасное, полное жизни пение молодой женщины с ворчанием старухи…

Он задохнулся. Видит бог, вот оно! Твердая, неподатливая и несгибаемая религия, которую он был не в состоянии понять, заслуживала всех нелицеприятных слов, которыми он оценивал ее; но в то же время в ней было что-то от старой женщины, мудрой, терпимой и в своем бессмертии близкой к Богу. Он закрыл глаза и снова увидел оливковое дерево Макора: оно обладало такой мощью, плоть от плоти земли, и было таким старым, старым, с зияющими пустотой дырами, что рядом с. ним время переставало существовать. И тем не менее, оно было живым.

Оставаясь в сидячем положении, он строго взглянул на себя и задался вопросом: «Вот мы ведем раскопки в самом сердце религии – и могу ли я честно ответить на вопрос, что я сейчас думаю об иудаизме?» А поскольку Кюллинан был человеком книжным, его выводы базировались на трех книгах: иудаизм был негибким корявым набором примитивных убеждений, основанных на Торе. Плюс ритуалы и предписания Талмуда, столь же жесткие, но очень действенные, когда человеку требовалось руководство. И еще Зохар. Троица этих книг, Тора, Талмуд и Зохар, образовывали единую религию, обладающую потрясающей жизнестойкостью; фактически, казалось, что в нее была встроена эта решимость выжить любой ценой, ибо на всем протяжении истории, чем бы ей ни грозила современность, откуда-то из глубин ее вырывались новые, пусть и примитивные силы, которые давали ей еще один толчок вперед. Даже даты таких толчков имеют значение, подумал Кюллинан. Исходя из характеристик Ветхого Завета, иудаизм был достаточно хорошо развит уже к 1100 году до нашей эры и, как это ни удивительно, он в неизменности просуществовал примерно тринадцать веков, когда в те годы, что последовали за окончательным разрушением еврейского государства, скажем году в 200-м, стал формироваться Талмуд. Период господства Талмуда длился очередные тринадцать столетий, до примерно 1500 года, когда Каббала из Испании перебралась на холмы Цфата, где ее внезапный взрыв дал загадочное сияние, которое распространилось по всему еврейскому миру, и оно обладает такой жизненной силой, что дух иудаизма будет жить очередные тринадцать столетий, скажем, до года 2800-го нашего времени. Но куда он приведет евреев, подумал Кюллинан, это уже не мое дело.

Он снова улегся и попытался уснуть, но не смог и стал размышлять над вопросом: если бы мне

Вы читаете Источник
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату