других, что верить надо мифу, а не собственным глазам. И тем катастрофичнее, соответственно, будут последствия...
— Ну и что ты хочешь этим сказать? Да здравствует безыдейность?
— Да нет, конечно. Просто в любой идее надо уметь вычленять главное. А все прочее выводить логически, а не воспринимать как набор священных догматов. И если выводы противоречат догматам, неверны догматы, а не выводы. Разве ты не согласен?
— Согласен, разумеется. Иначе я работал бы не у нас, а в Министерстве Пропаганды, — усмехнулся Фридрих.
Хайнц хотел что-то ответить, но тут из динамиков полилась новая мелодия, и Власов предостерегающе поднял руку:
— О, погоди. Моя любимая.
Высокий и чистый голос запел:
Фридрих действительно любил эту песню с самого детства. Написанная еще до войны, песня о Германии, в сияющем великолепии восстающей после долгой ночи, очень органично звучала и в эпоху послевоенного возрождения. Казалось бы, пелось в ней не только о радостных вещах, но и о серьезных и тревожных — о верности до смерти, о готовности к новым боям, о бушующих штормах, о женщинах, благословляющих оружие воинов — и все же эта песня, с ее потрясающе красивой мелодией, была удивительно светлой и жизнеутверждающей. Фридриху так и виделись ряды красивых, сильных, гордых людей, с открытыми лицами и сияющими глазами, радостно и уверенно шагающих навстречу солнцу и прекрасному будущему. Над ними, озаренные солнечным светом, развеваются на фоне синего неба самые красивые в мире знамена — черные свастики в белых кругах на красном поле — и эти люди салютуют им сердцем и рукой.
— широко и вольно лился припев. Фридрих еще помнил времена, когда вместо «Fuhrer» пели «Deutschland», что было не в рифму, да и по смыслу превращало две последние строки в тавтологию, но зато отвечало партийным решениям «о преодолении последствий культа личности Хитлера». Впрочем, в этой песне первоначальный текст был восстановлен гораздо быстрее, чем в случае с «Хорстом Весселем». С одной стороны, уж больно неудачной с поэтической точки зрения была замена, а с другой — как-никак, слово «Fuhrer» в дойче означает отнюдь не только Хитлера, а вообще любого, кто чем-то руководит или управляет, вплоть до машиниста поезда и вагоновожатого. И хотя Дитль отказался от его использования в качестве личного титула, равно как и от персонализированного приветствия, заменив таковое нейтральным «Хайль дем Райх!» (злые языки утверждали, что истинной причиной была не борьба с культом, а то, что «Хайль Дитль» звучало хуже, чем «Хайль Хитлер») — все же с чисто лингвистической точки зрения и он, и любой будущий Райхспрезидент оставался руководителем, т.е. «фюрером», Райха, и никакой крамолы во фразе «Да здравствует наш руководитель» не было.
Отвлекшись от детских и юношеских воспоминаний, Власов окинул взглядом толпу вокруг. Казалось, что от звуков песни даже у этой праздно гуляющей публики, большинство среди которой составляли русские, появилась некая подтянутость в осанке, целеустремленность на лицах и ритм в движениях. Хотя, наверное, многие из них, несмотря на обязательные уроки дойча в школе, со слуха даже не понимали слов, а к Германии относились в лучшем случае равнодушно. Да, печально подумал Фридрих, Хайнц, наверное, прав — им нравится красивая музыка, но по большому счету русским все равно, что праздновать...
И хуже того, подумал он еще более мрачно — только ли русским? «Германия, ты страна верности...» Если проанализировать, какая добродетель восхваляется в дойчских песнях чаще всего, то, пожалуй, это будет именно верность. Даже если оставить за скобками неизбежный мотив о верности невесты своему жениху, уходящему в море или на войну, и рассматривать только более важный аспект — верность стране, идее, долгу. Но если что-то приходится так настойчиво прославлять в песнях, то не потому ли, что ощущается нехватка этого в реальной жизни? Вот и сейчас — он, Власов, пытается распутать заговор, устроенный людьми, неоднократно клявшимися в верности Германии, партии, Райхспрезиденту. И достигшими под эти слова высоких постов, и никем в своем пути наверх не остановленными. Можно, конечно, сказать, что это всего лишь перерожденцы, не распознанные вовремя, прискорбное исключение, язва на теле в целом здорового общества. Но язвы обычно не образуются на пустом месте без причины. Кстати — возникла вдруг у Фридриха новая мысль — зачем вообще нужны клятвы, если нет искушения их нарушить? И — как там говорил Гуревич? «Средний гражданин скажет то, что от него хотят услышать, а потом пойдет и проголосует по-своему.» Хотелось бы, конечно, послать подальше старого толстого юде с его семитской мудростью и гордо заявить, что она неприменима к арийцам. А как быть с фрау Рифеншталь, тоже убежденной, что все вот-вот рухнет? Делает хорошую мину, чтобы оправдать свой собственный маргинальный политический проект? Да, конечно. Но что-то такое все же висит в воздухе... и чувствуется... Взять уже сам этот чертов референдум — в прежние времена сама идея такого мероприятия никому не пришла бы в голову!
Певец допел о том, что возврата назад нет, и в последний раз перешел к припеву про знамена со свастикой.
Фридрих смотрел на эти знамена, развевавшиеся над Москвой. Почти так же (и тоже парами с русскими) развевались они и осенью сорок третьего. Но тогда одни смотрели на них с восторгом и надеждой, другие — с ненавистью. Сейчас для большинства они были просто элементом праздничного декора...
Свою последнюю речь (точнее, предпоследнюю, если считать и ту, во время которой он умер прямо на трибуне) Дитль закончил словами: «...пока светит солнце, пока стоят горы, пока реет над Европой знамя со свастикой!» Далее в стенограмме, естественно — «бурные аплодисменты, все встают». Да, разумеется — это эмоционально эффектная концовка, предполагающая, что все перечисленное — явления одного временнОго порядка. Но на самом деле возраст Солнца — миллиарды лет, возраст гор — максимум сотни миллионов, а Райх существует лишь считанные десятилетия. И просуществует ли он еще хотя бы столько же?
Фридрих не знал ответа на этот вопрос.
«Вижу чу-удное приво-олье...» — залились репродукторы.
Власов попытался отогнать от себя мрачные мысли. Дело вовсе не в какой-то угрозе, сказал он себе — я чувствую себя не в своей тарелке из-за того, что мое расследование до сих пор не выявило конкретных имен, а время уходит...
Когда утром, через некоторое время после их первого телефонного разговора, Хайнц перезвонил ему и предложил прогуляться по праздничной Москве, Фридрих в первый миг счел это неуместной шуткой. До загадочного теракта остаются, быть может, считанные часы, а они все еще не знают, как его предотвратить и что именно вообще надо предотвращать — самое подходящее время для увеселительной прогулки!
— А у тебя есть лучший план? — огорошил его Эберлинг. — Что мы можем сделать прямо сейчас? Я жду, пока Управление добьется от московского крипо всех данных по смерти Кокорева. Ну и плюс