Тебе на этот раз повезло.
— Все-таки ты идиот, — сказал Антон и сплюнул в сторону. Когда он зашел в комнату, гости выворачивали карманы,
сыпали на стол мелочь и мятые рубли.
— Кто больше! — гнусавил Валька Мускатов голосом вагонного попрошайки. — Не на хлеб ведь собираем!
Антон выудил из записной книжки единственную свою двадцатипятирублевку и положил поверх мелочи.
Девчонки сбегали в магазин, принесли снеди, снова наполнили вазу конфетами и возвратили Антону примерно половину его четвертного.
— Спасибо, на билет хватит, — удовлетворился Антон. Уселись завтракать, расхватали дымящуюся картошку. Антон накрыл свой бокал куском ветчины. Святого Антония долго не уговаривали. Даже отнеслись к этому поступку с уважением. Инна решительно ухаживала за его тарелкой. Заметив пронзительный взгляд завистливого Билли, Антон показал ему из-под стола кулак. Билли отвел глаза и приналег на жидкое.
Но все-таки примазался провожать Антона на вокзал.
Потянулась, засопела, заковыляла, спотыкаясь, послеотпускная раскачка. Слушали лекции через пятое на восьмое, записывали и того меньше, толковали меж собой о дальнем, невоенном, в строю ходили, сбиваясь с ноги. Все мысли и мечтания были еще там, и по ночам снилось — кому ласковая мама, кому заплаканная на прощание девчонка, кому танцулька в голубом зале со светоэффектами, кому стол с пирогами.
Резко увеличился коэффициент мелких дисциплинарных взысканий и двоек. Коэффициент поощрений заметно уменьшился. Увольнение в ближайшую субботу светило далеко не всему личному составу, но особого уныния по этому поводу не наблюдалось: за десять суток отпуска нагулялись по самые уши можно и отдохнуть, пролежать беспечно уикэнд на казенном матрасе, почитать, наконец, книженцию да поколотить шары в бильярдном зале, кто обожает это занятие. Тем более что за окнами вьюжит февраль.
Антон себя соблюдал. На замечания не нарывался, приказания начальников выполнял прилежно и усваивал науки до положительного балла, потому что увольнение было необходимо ему позарез.
С Ниной творилось неладное. Два последних отпускных дня они провели вместе (папа еще не вернулся из теплой Южной Америки), и она все время была эдакая ненормальная. Бледная, глаза огромные, будто еще выросли за месяц, поблескивают зелеными искрами, как у зверя. На вопросы отвечает невпопад, молчит. А если говорит, то неподходящее, совсем беспричинное, о своем дальнем детстве, которое почему- то было несчастным и голодным, и как папа однажды, только что вернувшись из неприятных мест, увидел ее купающейся в речке — большеголовый скелетик в спадающих мальчиковых трусиках — увидел и заплакал.
Нина стряпала пищу, и вся она была недоварена, пережарена, пересолена. Антон жевал, ничего не говорил и пугался. Потом пробовал завести разговор о простом, повседневном. Она кивала и отвечала «ага». Он переводил речь на высокие материи, упоминал о взлетах человеческого духа, и она опять соглашалась: «ага». Ночью она была дерзкой, требовательной и безмолвной, а по утрам, при свете, подолгу рассматривала его стрекозиными глазами — и уходила все дальше в свое, недоступное. Антон ничего не понимал и еще больше пугался.
— Ты разлюбила меня? — спросил он.
— Ага, — сказала Нина.
— Растолкуй и обоснуй мне это «ага», — уныло переспросил он.
— Что? — наморщила она лоб. — Хочешь кофе? Придется варить.
— Я хочу знать, любишь ты меня или нет, — сказал он сердито. — Такое впечатление, что ты все время мечтаешь о другом.
— О другом я не мечтаю, — ответила Нина.
Она сыграла ему Рондо каприччиозо Мендельсона, и Антон стоял у рояля, придерживаясь за крышку, а потом долго опоминался, выбитый, могучей музыкой из натоптанной земной колеи. Он увидел борение гигантских страстей, то, от чего стремится уберечь человека мудрый Патанджали, и впервые засомневался, прав ли старый индус, ибо так прекрасна и величественна эта битва, и хорошо ли жить в мире, где такого уже не будет.
— Кажется, я понял, почему Сальери истребил Моцарта, — потряс он головой.
— Ага, — сказала Нина, глядя сквозь стену немигающим взором.
— Что с тобой, ответь, наконец! — взорвался Антон.
— А что? — сказала она и повернулась к нему.
— О чем ты все время думаешь?
— Разве надо о чем-нибудь думать? Я ни о чем не думаю.
— Чем же ты занята?
— Живу. — Она улыбнулась недоуменно, как бы не совсем доверяя своим ощущениям. — Мне так радостно.
Приблизилась к нему и замерла, обняв сильными руками. Он не понимал и сомневался.
— Кто дал тебе такую радость? — спросил он ревниво.
— Ты, — сказала она.
Это прозвучало лестно, но ничего не объяснило. На следующий день она проводила его до КПП, обняла и поцеловала на виду у посторонних, без смущения и властно.
Наступила первая послеотпускная суббота. После большой приборки на увольнение построились двадцать три человека — только им изо всей роты и удалось сохранить за эту неделю учебную и строевую невинность.
— Не густо, — оглядел строй главный старшина Лев Зудней — Словно как после атаки на огневой рубеж. И что мне странно: никто не приходит проситься!
— А я? — выглянул из-за вешалки Герман Горев.
— Вам не положено, — отсек главный старшина. — У вас десять суток неувольнения за невыход на утреннюю зарядку.
— Мне нужно, — громко вздохнул Герман. — Совершенно необходимо!
— Что-нибудь случилось? — смягчился Лев Зуднев.
— Видите ли, товарищ главный старшина, — издалека нанял Герман Горев, — это может показаться странным и даже смешным Это поймет только тот, кто всей душой любит животных, — человек, который еще в раннем детстве подбирал и таскал домой всяких бродячих кошек, а в школе был непременным членом кружка юных натуралистов. К таким людям относится моя мама. Когда я, покинув дом, поступил в училище, мама, чтобы не оставаться в одиночестве, завела овчарку. Громадный красавец пес по имени Гард, с двумя дипломами и с золотой медалью. Он один для нее теперь отрада и утешение. И вот вчера омерзительный нетрезвый хулиган швырнул палку и перебил Гарду переднюю лапу. Мама вне себя от отчаяния. Я звонил домой, там стон и слезы. Надо везти собаку в ветеринарную лечебницу, но пожилой женщине это не под силу. И если собака умрет от гангрены, мама снова останется одинокой.
— Оригинально, — покачал головой старшина роты. — На моей памяти в училище не было случая, чтобы курсант обращался за неположенным ему увольнением по причине болезни собаки. Очень нешаблонно! — причмокнул он губами. — Бесценный экземпляр для моей коллекции. Пожалуй, я вас отпущу, и даже с ночевкой. Одевайтесь, Горев, и становитесь в строй… И прекратить всякие смехоечки! — скомандовал Лев Зуднев. — Любовь к животным — это единственная слабость, которую может себе позволить профессиональный военный!
— Болваны, чего смеются, — бормотал Герман, пристраиваясь к увольняющимся. — Я ведь правду говорю… Только к Гарду уже вчера приезжал ветеринар, и все в порядке.
Лев Зуднев роздал увольнительные и вывел жиденький строй за КПП. Резкий ветер прохватил Антона, и стало зябко, и он усмехнулся, вспомнив, как стоял полчаса в ледяной воде и не испытывал никакого холода. Много неизведанных сил пропадает в тяжелом на подъем организме человеческом, подумал он. На зарядке пятьсот метров пробежишь, и уже ножки ноют, а на летней практике пятикилометровку сдавал по приказанию начальства — и ничего, не помер, пробежал в пределах спортивной нормы, да еще потом до