— У меня есть дела в Таганке. Можем поехать вместе, посмотрю заодно твою Антипину.
...Допрос вел Стрепетов. Вознесенский только присутствовал с вялым, сонным видом. Но Стрепетов научился уже понимать его и чувствовал, что тот внимателен до предела. Антипина обнаглела окончательно: она бессмысленно врала, то и дело меняла показания. Стрепетову уже омерзело уличать ее на каждом слове, когда Вознесенский сделал знак: кончай.
Стрепетов ходил по кабинету — три шага вперед, три назад. Вознесенский присел к столу, складывал из спичек колодец.
— Нет! — сказал он неожиданно.
— Что нет?
— Дорогой Алексей, давай откровенно. Не вижу убийства, не вижу убийцы.
— Как не видите?! — остолбенел Стрепетов. — На ней написано крупными буквами!!!
— Написано. Согласен. Очень крупно. Слишком крупно! Как на симулянте написано, что он болен. Помолчи! Слушай. Ты знаешь, что она делает? Ловит тебя в твою же сеть. Думаешь, ты за ней охотишься? Нет, теперь уже она за тобой. Она сует прямо в нос все, что заставляет верить в детоубийство! Ей нужно, чтобы ты поверил.
— Что за бред! Зачем?!
— Линия защиты на будущем суде.
Стрепетов в изнеможении сел.
— Ничего не понимаю...
— Расскажу тебе одну историю. Все старые следователи ее знают... Берут с поличным известного вора-домушника. По почерку вменяют ему — не помню точно, — предположим, десяток старых краж. Он с ходу признается и называет еще пяток ограбленных квартир. Дает адреса, даты, описывает вещи. Проверяют — были нераскрытые кражи! Радость, успех! Так, с пятнадцатью кражами отправляют его в суд. А там скандал. Ничего, говорит, знать не знаю, меня милиция силком заставила подписаться. Если не верите, наведите справки: во время таких-то и таких-то краж я вообще в тюрьме сидел. Поглядели — батюшки мои! — действительно сидел... Дело разваливается, следователя вон из органов, начинается все по новой. Теперь уж он от всего отпирается, остается в конце концов при одной краже, на которой засыпался. А когда новый следователь заканчивает дело, тот ему и говорит: «Дураков учить надо! Сидел я с ребятами, которые те квартиры чистили, время идет медленно, вот и рассказываем друг другу из своей жизни. А вашему брату в чем ни признайся, все от радости ушами хлопаете!» — Вознесенский осторожно уложил последнюю спичку. — Так-то, Алешка... Сначала она, конечно, испугалась, а потом сообразила, что ты ей сдал козыря. И пошла другая игра...
Стрепетов тупо следил, как Вознесенский разламывает коробок и мастерит к своему колодцу крышку. Рассыплется или устоит? Устоял... А внутри горело и рушилось стройное здание улик, трещали по швам доказательства, хитрые замыслы лопались как мыльные пузыри. Но вот из хаоса выплыл устойчивый обломок, и он ухватился за него.
— Но ребенка нет! Где же тогда ребенок?! — И заспешил, захлебываясь. — Она его не регистрировала, она лгала о нем, она мечтала отомстить любовнику, она унесла его, а вернулась одна, она бросила на набережной одеяло — ведь было же оно, было! — только потерялось.
Вознесенский затеял было улыбнуться, но раздумал.
— Ты следователь. Веди дело. Но пока я замещаю Головкина, предъявить Антипиной обвинение в убийстве не разрешу.
— Я вам пока такого постановления на визу не давал!
— И не давай! — стукнул по столу Вознесенский.
Всю обратную дорогу Стрепетов сверлил глазами крепкий, с гладким зачесом затылок Вознесенского, сидевшего рядом с шофером. «Докажу, докажу! Сдохну, а докажу!..»
— Тебя просили позвонить, — сказал Кока. — Вэ один, восемь пять, двадцать два. Из Дома младенца.
Стрепетов схватился за трубку. Занято. Внутри какое-то поганое колыхание... «Почему мы сидим вчетвером в одной комнате? Тесно, накурено. На столе треснувшее стекло. Кока противно скрипит пером. Тимохин разводит философию с очередным уголовником. Тоже мне, архимандрит! Стул жесткий. Или ноги слишком длинные? Пить хочется... Наконец освободилось».
— Алло!.. Говорит следователь Стрепетов. Не понял вас. Повторите.
Не понял, не мог, не хотел понять — готов был уши заткнуть. Но девушка повторила, помолчала вопросительно, опять повторила.
— Сейчас я приеду! — крикнул он.
Но поехал не сразу. Вышел, сел на лавочку в сквере. Медленно падали последние листья и прилипали к земле. Старушка везла детскую коляску, тянулись две бороздки от колес. «Вот и все, — сказали на соседней скамейке. — Скоро зима». Вот и все. Вот и все! Вот и все... Как высоко он вознесся! Возомнил невесть что! Сам себе противен... Стыдно. Но как было похоже, как все изумительно выстраивалось!.. И дождь этот проклятый! Никуда не денешься — надо ехать!...
— Вот письмо из таганской тюрьмы.
«Прошу сообщить о моей дочери, которую я восьмого марта положила у дверей Детского дома, потому что такие были обстоятельства, и как ее здоровье? В настоящее время нахожусь в заключении...»
«Так готовится булыжник, который запускают потом в голову легковерного следователя на суде. Конечно, она не думала, что письмо попадет мне в руки».
— Записка, что была при ребенке?
— Вот.
— «Родилась второго сентября. Назовите Наташей». И все. Тот же почерк. Почерк Антипиной.
— Как же вы могли выдать мне ту справку?!
— Вас интересовало зеленое одеяльце. Я тогда спрашивала.
Да, что-то она говорила о других цветах. Он принял за кокетство. Самовлюбленный дурак!
— А одеяло было синее.
— Вот как...
Никакого зеленого одеяльца не было... Нет, это уже слишком! Даже его не было?! Не было. А соседка просто цвета путает. Очень просто... И никаких мелодрам. Обыкновенная мошенница, примитивная дрянь. Подкинула ребенка и скрывала, потому что знает, как люди на это смотрят. Особенно если судья женщина. А может быть, просто не хотела, чтобы девочку отдали отцу.
— Значит, девочка жива?
— Ну конечно. Чудесная девочка. Хотите посмотреть?
Машинально он пошел за ней и напялил кургузый халат, прикрывавший спину и руки до локтей, потом поднялся по старой лестнице и опять шел коридором, и потом ему показали крошечное создание, сосредоточенно сосавшее палец.
— Хорошенькая девочка, правда?
— Не разбираюсь в девочках такого возраста... Простите, сказал пошлость. Я, кажется, вообще не разбираюсь в людях...
Девочка уставилась на него с всепоглощающим интересом. Свои впечатления она резюмировала басовитым «да-да!».
— Она говорит: «Дядя».
— Весьма польщен.
Он наклонился, зачем-то стараясь ее рассмотреть. От нее пахло молоком и еще чем-то — младенчеством, что ли. «Значит, живешь себе? Сосешь лапу? А я, знаешь ли, пережил из-за тебя такую встряску...»
— У нее уже зубки режутся.
«Зубки режутся. Прелестно! Валяй живи. Требуй свое... Все как-то не верится, что тебя не убили. Но ты