— Ты вот в институт готовишься. Правильно, хвалю. Надо получать образование, раз государство предоставляет такие возможности. Но, стало быть, должен ты соблюдать и культуру. На что это похоже — то и дело от жильцов жалобы! Как вечер, так безобразите.
Он говорил, что советская молодежь должна быть культурной. Что молодежь не должна «безобразить» и хулиганить. Что молодежь просто обязана соблюдать культуру. Что это очень плохо, когда она некультурна... Раз попав в свою борозду, его какое-либо слово не могло уже вырваться и все ходило и ходило по одному кругу, как игла на заигранной пластинке. Его самого загипнотизировало это кружение, он пообмяк.
— Вам ведь теперь все дороги открыты. Выбирай, что хочешь. А в мое время... Бывало, идешь в школу через лес, темно еще, снег метет, а идешь! Потому к культуре тянулся. Без малого пять километров в один конец...
— И сколько вы классов проучились, товарищ капитан милиции?
«Ха! Шустрый мальчик. Невинно посочувствовал! Понятно, что Чугун академий не кончал». Вознесенский громко зашелестел страницами, словно нарочно напоминая: и я здесь, и я слышу.
Только сейчас Чугунов понял, что над ним потешаются. Лицо его медленно наливалось кровью, и почему-то стало очень заметно, что он здоровенный и плотный, и мальчик против него ничто со своими субтильными покатыми плечиками. «Сейчас Чугун взорвется. Дело тормозится только тем, что он не может сразу переварить тяжелое недоумение: сидит он здесь в капитанском чине, обложенный кодексами, облеченный властью и полномочиями, а ничтожный сопляк посмел издеваться над ним в глаза... Как посмел!»
Сопляк между тем щеголял невозмутимостью. Он твердо знал, что в милиции не бьют. А больше бояться особенно и нечего. Все эти соседские жалобы немногого стоят. Ну, собирается шумная компания, запускает на всю катушку радиолу и танцует до глубокой ночи, мешает людям спать. По самым строгим меркам — мелкое квартирное хулиганство. Штраф.
«Даже удивительно, — подумалось Коке, — что такое дело дошло до старшего следователя. Ему бы полный резон давно закончиться в отделении. Наверно, они там просто умаялись беседовать с этой публикой — вот и сплавили ее наверх, в райотдел».
Нет, все-таки Чугунов пересилил себя. Не заорал, не шваркнул о стол пудовой ручищей. Протянул с хрипотцой:
— Хватит разговорчики разговаривать! Спрашиваю здесь я. На чьи деньги пьете-гуляете? Где берете? Отвечай!
— Право, затрудняюсь сказать, товарищ капитан милиции. Я предоставляю квартиру и откупориваю бутылки независимо от того, кто их покупает. Лично я денег никогда не имею. Это мой основной недостаток.
— Петрушку валяешь? Как бы не пожалеть... Иди. Пусть Ольшевский заходит... через пяток минут.
— Если можно, товарищ капитан милиции, я просил бы называть меня на «вы».
— Вон! — рявкнул Чугунов.
Да, пять минут для успокоения были необходимы. И то, как говорится, по самым скромным подсчетам. Живописуя потом сцену этого допроса, Кока шипел и подскакивал на месте и бурчал утробным басом: «Щенок! Фрукт! Стиляга паршивый! Бездельник! Из таких — самые аферисты! Такой мать-отца продаст!..» Кока несколько шаржировал термины, в остальном редакция была верной.
Вдруг Чугунов заметил Коку.
— Ты что тут торчишь? Делать нечего?
— Головкин подключил меня к делу Ольшевского.
— Это еще зачем?
Не объяснять же, что сие — жесткая воспитательная мера за постоянные насмешки над Чугуновым в коридоре.
— Я полагаю, для изучения опыта старших товарищей, — смиренно ответил Кока. — В назидание, так сказать.
Чугунов смотрел на него с сомнением. Он понимал, что особого назидания пока не получилось, но все- таки приосанился.
— Ну, когда так — сиди. Вникай.
Стасик Ольшевский держался в высшей степени корректно, не позволяя себе и намека на то хамство, которое перло из «шустрого мальчика». Выглядел он старше и серьезней и был, очевидно, не глуп. Коротко стриженная голова, то, что называется волевое лицо, взгляд быстрый, но как бы невнимательный. Поначалу Коке казалось, что Ольшевский не прочь поладить с Чугуном. Он покаянно качал головой: соседи, конечно, правы в своих претензиях, очень жаль, что зашло так далеко. Он предупреждал ребят, да разве с ними справишься? Ольшевский скромно отводил от себя роль «вдохновителя» компании — нет, какой же он вдохновитель, рядовой участник, даже случайный, честно говоря...
Но чем дальше текли его речи, тем хуже двигался у Чугунова протокол, тем чаще Ольшевскому приходилось два и три раза повторять одно и то же. Кока понял, что Стасик явился не с пустыми руками.
— Решение посвятить себя художественному слову, — мило делился он воспоминаниями, — возникло у меня спонтанно. Я стал чувствовать потребность в самовыражении. Но чтобы убедиться, что это не эфемерные тенденции, мне нужна аудитория, где я мог бы экспериментировать. Только из таких побуждений я и начал бывать в этой — вы меня поймите — не бонтонной компании. А потом уже привык, родилась — как бы это поточнее выразиться? — обоюдная психологическая интерлюдия. Что поделаешь, — вздохнул он, — се ля ви!
— Понятно, — сказал наконец Чугунов, отложил ручку и стал растирать пальцы. — Что-то ревматизм проклятый разгулялся... Ты вот, Светаев, давай-ка записывай. Чего сидеть без толку?
— Какое же художественное слово вы им читали? — спросил Чугунов, облегченно прокашлявшись. — Покажите что-нибудь из своего мастерства.
— С удовольствием, — галантно согласился Ольшевский. — Вам из классики или из новой поэзии?
— Из новой, — не утерпел Кока.
— Извольте. «По улице шел старичок...»
— Как? — не понял Чугунов.
— Это я читаю стихотворение. Неопубликованное стихотворение одного молодого поэта, Рудика П. Вам ведь фамилию не обязательно? Так вот:
в голосе Ольшевского зазвучал неподдельный пафос, —
— Это как же понимать?
— По-моему, это в защиту природы. Я так трактую. А вам не понравилось? — искренне огорчился Ольшевский. — Могу прочесть другое, специально для вас: