и сидит, опершись локтями на рояль. Хайн поднял сигару хорошо знакомым движением, которым он отмахивался от неприятностей, и завел разговор… о заводе.
Но Соня не показалась и на следующий день за обедом. Стало быть, дело серьезнее, чем мы с Хайном думали. Лишь вечером, когда я вернулся с завода и сел в своей комнате почитать газету, в коридоре поднялась возня, словно волокли какое-то бессильное тело, кто-то со смехом постучался ко мне, и одновременно раздался судорожный плач. Это Кати привела Соню, превратившуюся из разгневанной богини в кающуюся грешницу. Кати втолкнула ее ко мне через полуотворенную дверь и ускакала, а у меня в руках оказался мягкий, несчастный комочек, мокрое от слез, некрасивое создание, вид которого гасил во мне всякое мужское чувство.
Тут я узнал, что я очень жестокий, а то не оставил бы ее на целый долгий день одну в горе; это ужасно, что я ни чуточки не поинтересовался ее болезнью, а она просто в отчаянии, так страшно болит у нее голова.
— И как ты мог, Петя, так цинично обниматься с Кати там, на дереве? Извини, это я просто так, я знаю, Кати хорошая и верная и вы там просто прятались, ясно же, кто собирается поступить дурно, тот не дает о себе знать кашлем… Ах, Петя, если б ты только мог избавить меня от этого! Знаешь, разные мысли бегают по мне, как мыши по мертвой кошке… Петя, дядя Кирилл пытался балансировать стулом на подбородке, тебе, наверное, папа рассказывал. Так вот — мне приходится силой удерживать свои руки, чтоб не взяться за стул и не попытаться сделать то же. Петя, это ужасно, Петя, боже мой!..
Мне пришлось много потрудиться, прежде чем я сумел втолковать ей, что так всегда бывает, когда боишься, как бы не сделать какую-нибудь глупость, — так и хочется попробовать. Я сказал ей, что она слишком впечатлительна, у нее все вовсе не так, как она думает; нервность ее — не следствие болезни, а как раз наоборот, все ее бредовые мысли — от нервности.
Понадобилось без малого три дня, чтоб Соня хоть немного оправилась, начала улыбаться без грустной горечи и перестала кидать на меня скорбные и виноватые взгляды. За эти три дня я понял, что быть терпеливым и сочувствовать кому-либо — великое искусство, и удел человека, решившего дойти до намеченной цели, часто похож на удел актера, обязанного в любых обстоятельствах владеть ролью с абсолютной виртуозностью.
Кунц проводил теперь у нас большую часть своего досуга. И приводил с собой племянницу, которой предстояло выступить подружкой на нашей свадьбе. Это была тощая девица с желтыми волосами, которые она на немецкий манер закручивала на темени каким-то замысловатым узлом. Она была устрашающе благовоспитанна и добродетельна. И напоминала скорее деревянную куклу, чем существо из плоти и крови.
Кунц был просто невыносим. Свою роль церемониймейстера он понимал со всей серьезностью и изводил нас всех нелепыми заботами. «Я как шафер», — то и дело повторял он и всякий раз сопровождал эту убогую остроту дребезжащим смехом. Объектом своих забот он избрал главным образом меня. Вообразил, что я более других участников невежественен в свадебных обрядах. Не проходило дня, чтоб Кунц не спросил, собрал ли я уже все документы, заказал ли обручальные кольца, составил ли список знакомых, кому надлежит разослать извещение о бракосочетании. Этим ненужным, прямо-таки оскорбительным допросам не было конца.
Но еще больше занимала его собственная функция распорядителя. Он ломал себе голову, как рассадить гостей за столом, как их разместить по автомобилям, какую заказать музыку при венчании. Раз как-то я увидел у него в руках тщательно вымеренную, вычерченную тушью схему свадебного шествия: от дверей виллы, пара за парой, тянулись кружки с каллиграфически вписанными в них именами. На обороте той же бумажки кружки с именами располагались в обратном порядке — в том, в каком нам надлежало возвращаться из церкви. Вилла изображалась на схеме в виде прямоугольника, церковь — как настоящий картографический план здания, украшенный неизбежным крестом. Просто удивительно, до чего педантично занимался такими вещами этот старый дилетант.
Он очень беспокоился, как бы дружки, свидетель и подружка, которым еще только предстояло приехать, не нарушили чем-нибудь его программу.
— Вы их лучше знаете, этих молодых людей, может быть, они, что называется, несколько неорганизованны? Не явятся ли они со своими столичными замашками?
Кунц ужасно трепетал за свое первенство в устроении обряда и заранее ревновал к пражанам, к которым не питал ничего, кроме презрения, как и всякий коренной провинциал. Но больше всех он заранее невзлюбил пражскую подружку, почти наверняка предвидя, что та начнет заноситься перед его Херминой.
Соня твердила: «Ах, Петя, какой ужас эта свадьба!» — и нередко чуть ли не плакала. Ею полностью завладела портниха, к ней беспрестанно обращались то за тем, то за другим. Соня жаловалась, что совсем потеряла голову, хотя, в сущности, почти ничего не делала. Тетушка была в некотором роде еще хуже Кунца. Она путала прошлое с настоящим, ловко ввертывала в разговор свои воспоминания о давних временах, так что в конце концов невозможно было понять, чего она хочет и что ей, собственно, не нравится. При этом она еще вращала своими пропастными глазищами… И мне опять казалось, что эти глаза гипнотизируют Соню — во всяком случае, та послушно, как лунатик, смотрела в лицо своей двоюродной бабки и кивала головой, а потом спрашивала: «Петя, а что тетушка сказала? Господи, я уже до того одурела, что все забываю!»
Я успокаивал ее:
— Не расстраивайся! Еще немного, и будешь сама себе госпожа. Думаешь, я не вздохну с облегчением, когда избавлюсь от этого зарвавшегося Кедала[9]? Тем более что мы с тобой после свадьбы скроемся на две недели и отдохнем от всей этой суетни.
Было решено, что мы совершим небольшое свадебное путешествие, а за это время для нас отделают второй этаж. Хайн предложил нам съездить в Германию, и у меня не было причин возражать. Можно было сочетать приятное с полезным: у Хайна в Лейпциге был знакомый владелец химического завода, и старик собирался дать к нему рекомендательное письмо. Таким образом я получал возможность приглядеться к заграничному производству. Задумано было, что мы поедем пароходом до Дрездена, осмотрим город, картинную галерею, музеи и через несколько дней отправимся в Лейпциг. Конец отпуска я намечал провести на севере: остров Хельголанд, портовые города… Программа не слишком пестрая, но меня она устраивала больше, чем традиционные экскурсии молодоженов на юг.
Соня мгновенно переходила от крайней усталости к крайней восторженности.
— Ах, Петя! Вот когда будем в Дрездене!.. Я так радуюсь, что увижу Цвингер[10]! И потом фарфор… Ты интересуешься фарфором? А вот когда…
Со временем мне изрядно опротивело это бьющее по барабанным перепонкам словечко. Впрочем, надо сознаться, если б и у меня было такое же эмоциональное «вот когда…», скрытое на дне сердца, я не так страдал бы от Сониного. Так что отчасти моя вина была в том, что в волшебном «а вот когда…» не заключалось для меня никакой притягательности.
Однажды меня пригласили присутствовать при забавной комедии. Устроителем на сей раз выступил сам пан фабрикант.
— Пора и Кириллу узнать наконец о готовящемся торжестве. Сегодня Кати с Филипом должным образом поставят его в известность. Не хотите ли послушать этот спектакль? В таких случаях, знаете ли, Кати импровизирует с подлинным искусством! Мне нет надобности, конечно, говорить, что я человек отнюдь не легкомысленный и что несчастье брата для меня вовсе не шутка — но, слушая диалоги Кати с Филипом, которые они сочиняют для Кирилла, я веселюсь от души. Трагизм теряет свою мрачность… Кати способна рассмешить даже грешников в аду!
Чтобы я хорошо все видел и слышал, меня посадили в лакейской каморке Филипа и оставили открытой дверь в комнатушку Невидимого.
Кати начала с того, что, размахивая щеткой, голосом, певучим и исполненным пафоса, — что должно было привлечь внимание сумасшедшего, — заявила, что в доме ожидается некое событие. Сплошные восклицания, сплошной восторг:
— Ах, Филип, как я рада! Ты тоже рад?
Филип подтвердил это со всем доступным ему энтузиазмом.
— Такое событие! Вот бы никто и не думал, верно?