же ты неразумный, ненадежный человек, — корил я сам себя, но слова были бесплодны, они не могли пустить ростков в моем иссушенном сердце. — Ты ведешь себя как мальчишка, твое возбуждение опасно! Давно ли — узнав, что станешь отцом! — ты резко осуждал в себе эту пылкость?» Не помогали мне эти укоры, слова были мертвы. Что могут мертвые слова против живого образа? Перед глазами моими стояла Кати, ее крепкие груди вырисовывались под тонкой тканью, сверкала хрупкая белизна ее ключиц…
«Первым долгом, — строго говорил я себе, когда пылающая голова постепенно остужалась и верх забирала рассудительность, — первым долгом надо положить конец тому, что тебя гложет, — конец неестественному положению мужчины, женившегося только затем, чтобы смотреть на жену, а не любить ее. Случается, что и доктора правы только наполовину, а то и вовсе ошибаются. Пора ввести нашу супружескую жизнь в нормальную колею. Как знать, быть может, вся эта Сонина загадочность, ее странное состояние, неестественная погруженность в себя — всего лишь следствия физической неудовлетворенности?»
Мысль укрепилась и созрела. Однажды — я был еще на заводе — меня подхватили сладостные волны любовного желания. Я решился. Ехал домой взволнованный, опьяненный упоительными картинами, как гимназист, решивший добиться от своей милой первого поцелуя.
Весь вечер я был непривычно нежен с Соней. Молил ее взглядом. Искал любого случая прикоснуться к ней, вдохнуть ее аромат, пощекотать себе лицо ее кудрями. Я заикался от нетерпения. Она смотрела на меня удивленно и недоверчиво.
Когда в спальне она неторопливо, аккуратно раздевалась, я внезапно схватил ее в объятия.
Она вскрикнула.
Я жадно поцеловал ее в губы.
Она стала бешено отбиваться.
В конце концов я выпустил ее, так и не достигнув цели (от гнева п стыда губы мои затвердели); она же взглянула на меня так холодно, так враждебно — и вместе с таким торжеством, что я ощутил страх. Ибо этой Сони я не знал. Эту я никогда в жизни не видел.
Словно по уговору, мы молча улеглись — каждый в свою кровать.
С того вечера, когда Соня так грубо отвергла меня, я взял привычку выходить перед сном на балкон, примыкающий к нашей гостиной, и выкуривать там сигару.
В тот год было много падучих звезд. Устремив глаза в небо, я простаивал на балконе с непокрытой головой, с сигарой в зубах — кончик сигары казался раскаленным угольком, — сунув ногу в переплет чугунных перил и положив руку в карман; грустный, как и подобает оскорбленному супругу, я бездумно ждал, когда вспыхнет в небе новый беззвучный, трагический фейерверк.
Этой ежевечерней комедией я преследовал две цели: во-первых, наглядно показать Соне, какое глубокое унижение я испытываю, и, во-вторых, не видеть волнующей картины: женщина, укладывающаяся спать. Только когда из спальни доносился до меня скрип пружин и шорох одеяла, я отбрасывал окурок и неторопливо, солидно входил в комнату.
Я еще не терял надежды, что все со временем уладится. Вероятно, это просто новый каприз Сони, причина которого мне не известна. Признаюсь, я рассчитывал, что мое вечернее созерцание звезд подействует на сентиментальность моей балованной женушки. Такой молчаливой корректностью я хотел продемонстрировать ей, как больно она меня обидела.
Как-то раз я стоял на балконе — помню, не шелохнулась ни одна веточка, а издали доносился протяжный, заунывный гудок паровоза… Поезд все тащился, бесконечно тащился, пыхтя под мерцающими звездами… Вдруг я навострил слух: звук тихих голосов долетел до меня. Разговаривали двое, мужчина и женщина. Как маняще звучит женский голос теплым вечером! Это Кати разговаривала с Филипом.
— Бедненький, — посмеивалась девушка над братом. — Когда ты был маленький, хотел стать генералом. А вместо этого, сдается, сделаешься кухаркой…
Филип обижался: некрасиво с ее стороны насмешничать!
— Если б хоть можно было все эти кухонные покупки носить в портфеле! А то в корзинке — ужасно глупо…
Я перегнулся через перила, чтобы лучше слышать. Старался не шуметь, желая остаться незамеченным. То, о чем они говорили, меня заинтересовало. Как же так — разве Филипа все еще посылают в лавки? Почему? Ведь Соня уже сама занимается хозяйством… Что же в таком случае делает Кати?
Кати смеялась огорчению брата.
— Не думай, что я о себе воображаю, — с жаром говорил Филип, — сама знаешь, я не отказывался, когда иначе было нельзя. Она болела, ты была при ней. Но теперь-то она здорова! Вот и скажи, почему это она, вместо того чтоб самой готовить и хоть немножко заниматься домом, целыми часами торчит у тетки?
— Потому что потому оканчивается на «у»! — отрезала Кати.
— Да знаю я, что она там делает, — надулся Филип. — Они там обе болтают про сумасшедшего Кирилла, рассматривают его фотографии в альбомах, перебирают его старое детское бельишко… Ты и сама говорила, что это тебе не нравится! Но я знаю, что сделаю, когда мне осточертеет. Вот возьму и скажу пану инженеру! Он наведет порядок у себя в доме, и мне не придется больше таскаться к мяснику, в зеленную лавку и вообще…
Кати рассердилась. Так поступать может только подлый человек! Не станет же Филип уверять ее, что он способен быть доносчиком!
Право, я услышал достаточно. Большего я уже не мог узнать, сколько бы ни слушал. Потихоньку, чтоб они меня не заметили, отодвинулся я от перил и на цыпочках ушел с балкона, бесшумно прикрыв за собой дверь. В комнате я удобно устроился в кресле и стал спокойно обдумывать услышанное.
Так! Интересные я узнал вещи… Стало быть, старухе все же удалось навязать Соне своего Кирилла! Кто бы мог подумать? Оказывается, в тот первый наш визит у тетки Соня говорила вовсе не на ветер… Меня, конечно, нимало не беспокоила судьба Филипа, изнывающего под кухонным игом.
Я закинул ногу на ногу. Взгляд мой упал на носок моего ботинка. Ботинок был тщательно начищен. Конечно, Кати. Оказывается, все мне теперь делает Кати — завтраки, обеды, ужины… До сих пор я не задумывался об этом. Соня не рассказывала мне, как она проводит время, пока я на заводе.
Стало быть, визиты на втором, визиты на первом этажах. На повестке дня — Кирилл. Фотографии, слезы, бельишко… Господи, уж не думает ли тетка навязать Соне кое-что из вещичек, еще годных для носки! Одежку сумасшедшего — моему ребенку! Этого только не хватало!
Чего добивается старуха? Я это понимал. В безрассудном Сонином сочувствии помешанному она нашла тучную почву — и хочет еще привить Соне культ обожания. Или в мыслях у нее иное? Не хочет ли она, постоянно держа перед глазами Сони этот призрак, добиться того, чтобы образ помешанного никогда не исчезал из ее мыслей? Не месть ли это за Невидимого?
Я долго думал. Итак, тетка нашла в Соне терпеливую слушательницу. А месть-то не получается! Вместо ужаса у Сони заметна скорее какая-то страстная привязанность к больному. Она и сама теперь заговаривает о нем. По собственной воле спускается к тетке за новой порцией яду. Слушает благоговейно. Не кричит, не падает в обморок, не плачет, как бы того хотелось старухе. Напрасно изощряет та свое искусство рассказчицы, вытаскивает новые и новые портреты. Соня упруга, как ребенок. Стрелы сатанинских глаз отскакивают от нее, как от резиновой. Ранить ее невозможно. По видимости, конечно. Тетя Каролина, дама с клюкой, на которой наколота серая ночная бабочка, ничего не понимает, она недовольна результатом, вновь и вновь заводит свои бесконечные россказни…
Но — кто же она, та Соня, которая ради этого пренебрегает обязанностями хозяюшки, когда-то так ее привлекшими? Почему ей так интересны рассказы о безобразном идиоте, — ведь прежде она им гнушалась? Одним сочувствием не объяснишь…
Носок моего ботинка блестел. Внизу рассыпался искристый смех. Брат с сестрой помирились. Филип подчинился — он ничего мне не скажет. Неважно, я уже все знаю. В соседней спальне тихо. Соня или спит, или притворяется спящей. Почему она ведет себя так, будто ненавидит меня? Нет, сказал я себе, так дальше не пойдет. Надо что- то предпринять. Я-то думал, Соня со временем оттает. Думал выиграть игру с помощью сентиментальной комедии. До сих пор во всех трудных ситуациях я побеждал ожиданием — потому