состоянии не вытерпит боли, — но добивать предполагалось не ее. За дверью смачно хэкнул Аникин, и послышался отчаянный женский визг, но такой визг, в котором было еще больше показухи, нежели настоящей боли; в нем было еще и преувеличение, и даже некоторое «как ты смеешь», с которого начинают все, кого бьют. После второго-третьего удара они уже не визжат, а воют, понимая, что смеют, очень смеют, что можно все. И когда Аникин ударил во второй и третий раз, за дверью послышался утробный вой, а потом беспомощный, полудетский плач.

— Хватит пока, — крикнул Райский. — Вот список, Жуковская. Ставьте плюсы. Или не ставьте, и тогда он там продолжит. Вы же политическая, вас трогать нельзя. А простых можно, простых не жалко. Будем признаваться?

— Я вам во всем призналась, — сказала она, глядя на него огромными круглыми глазами, в которых плескалось непонимание. Она в самом деле не понимала, как так можно и зачем.

— Замечательно, — сказал Райский. — Продолжаем! — крикнул он. Снова хэкнул Аникин, и за дверью послышалась сдавленная мольба: «Не на… не нады…»

— Как не надо?! — весело заорал Аникин. Голос его доносился глухо, но слышалось, что ему весело. — Как так не надо? А? Почему не надо? А так надо?

— Уыыы… — донеслось в ответ.

— А так? — радостно гаркнул Аникин.

Надя придвинула листок. Отпираться насчет Остромова было бессмысленно. Она поставила плюс против Остромова и замерла. Грех был не в том, чтобы ставить плюсы, грех был в том, чтобы взять карандаш… но, может быть, можно как-то… возможны какие-то…

— А вот так? — спросил Аникин, и ответом ему был короткий, почти сразу оборвавшийся стон.

— Воды там принесите, — крикнул в стену Райский.

— А щас, — исполнительно отвечал Аникин. — Дежурный! Воды… нервная тут попалась…

Надя понимала, прекрасно понимала, тогда и потом понимала, что с людьми, делающими так, никакой договор невозможен, что все предлагаемые ими условия надо отвергать тут же. Как это не понимала, отлично понимала! Но там, за стеной, били женщину, это меняет дело. Хорошо рассуждать, когда за стеной не бьют. Когда бьют за стеной, рассуждать трудно.

Она поставила кресты против Поленова, Мартынова, Дробинина. Райский подошел, перегнулся, посмотрел.

— Эти давно у нас, — сказал он брезгливо. — Будем дурочку играть, Жуковская? Поиграем дурочку. Аникин!

— Есть! — крикнул Аникин. Слышно было, как плеснули водой из ведра, как за стеной завозилось, зашуршало, хэкнуло и тяжело рухнуло, и завыло уже по-звериному, без надежды на милосердие, на то, что услышат и спасут, а просто чтобы выть. Это все было очень просто, на раз-два-три, но тоже, согласитесь, надо знать, как выть.

Надя поставила еще два креста. Кресты, кресты…

— Аникин! — заорал Райский.

Господи! Господи! Что это! Господи, что это!

— Объясни ей там, за что, — крикнул Райский. — Скажи, тут упрямая сидит.

— Щас, — ответил Аникин утомленно. — Опять тут поплыла…

— Ну так лей!

— Да плохо, — ответил Аникин после паузы. — Может, врача?

— Подохнет — кобыле легче, — сказал Райский. Ай, как он хорошо все придумал! Надя сидела напротив и трясла головой, трясла без перерыва, думала вытрясти из ушей крик за стеной. Когда-то же это кончится, думала она. Когда-то же должно кончиться. Если бы можно было умереть по собственной воле, одним усилием, она бы не задумавшись, с облегчением, но нельзя было умереть. И она поставила еще два креста. Райский поглядел.

— Аникин! — крикнул он. — Давай!

— Ну же ты сука! — крикнул Аникин. — Ну же ты у меня!

Ему надо было, видимо, себя подзаводить, чтобы бить лежачую и не приходящую в сознание. Просто так это не дается, хотя бы и Аникину. Не так ведь просто… Звуков не было уже. С какого-то момента только чавканье, хруст, вбивание сапога в полуживую плоть.

Надя поставила последний крест. Остальных она не знала, правда не знала.

Райский нагнулся, посмотрел. Что же, и Галицкий. Значит, этот и есть так называемый суженый, этот, ускользнувший. Но он-то, судя по всему, сбоку припека.

— Хватит, Аникин, — брезгливо крикнул Райский. Он уселся за стол и некоторое время молчал.

— Кстати, Жуковская, — сказал он небрежно. — Просмотрите вот это.

Он положил перед ней два списка — один рукописный, другой печатный. Рукописный был тот, в котором она ставила кресты. Печатный был заготовленный, из дела.

— Сличите, — сказал он. — Любопытно, не правда ли? Мы же все знали. И никаких подтверждений нам не требовалось.

Надя молчала.

— Заметьте, Жуковская, вас не били, — говорил Райский, красиво затягиваясь папиросой. — Вас не мучили, не унижали. Не подвергали ничему. Сюда можно сейчас любого француза привести, любого испанца. — Он наслаждался результатом, хотелось поговорить. — Любого, кто тут за ваши права. Что будто бы мы звери. И заметьте себе, никто, ничего. На вас ни следа. На вас одежда цела. Вас трогать брезговали. А знаете почему, Жуковская?

Он сделал эффектную паузу.

— А потому что такие мрази, как вы, не стоят побоев, — бросил он триумфально. — На вас чуть надавили, без голода, без угроз, и вы — видите? Вы же всех, всех сдали, до последнего человека. Большевиков подвешивали за ребра, суставы выворачивали, — Райский был начитанный, читал «Князя Серебряного», — большевикам, как говорится, глотки оловом. А большевики — никого, никогда: большевики не сдают, понимаете? Мы не сдаем своих друзей, поэтому мы победители. А вы раскалываетесь, как орех гнилой, поэтому вы мразь, понимаете, Жуковская? Вы мразь, и для вас нет другого слова. Вы не выдержали первой, простейшей просьбы, а ваша мать тут в ногах валялась. Стала бы она валяться, если бы знала, какая дочь? Да ведь она знает, впрочем. По вам видно. Я вот сразу понял. Остальные еще хоть сколько-то подержались. А впрочем, все вы гниль.

Надя молчала.

— Аникин! — крикнул Райский. — Введите.

Коричневая дверь распахнулась, и Аникин с потным, как бы лакированным лицом балаганного Петрушки и такой же широчайшей петрушечной улыбкой вступил в помещение. Следом за ним робко, с тишайшей мышьей улыбкой на невредимом лице (ну, кто же сомневался. Кем надо быть, чтобы сомневаться. Все уже поняли, даже ты, идиот, тебе, тебе говорю, который считает себя самым умным, — даже ты уже понял), всеменила, вплыла Махоточка — походкой, какой плавают в танце русские павы, лебедушки. Шла утица вдоль бережка, шла серая вдоль крутова. Вяла деток за сабою, и малого, и большова. Ах, утя, утя, а куда же мне иття? Тебе теперя, конечно, некуда.

Она была невредима, умильна, тихо счастлива. И она смотрела на Надю именно с тихой радостью, как юная актриса на экзаменатора. «Верю, верю!» — кричит он в восторге, а ведь кто бы подумал, простая петербургская воровка, до пятнадцати лет Сцыкуха, впоследствии Гадюка, а потом Махоточка, маинькая моя.

— Свободен, Аникин, — одобрительно, а впрочем, сдержанно, чтоб не зазнавался, сказал ему Райский. — И эту… уведите.

Аникин бойко потопал по коридору, конвоируя Махоточку.

— Что скажете, Жуковская? — спросил Райский. Ему правда было интересно.

— А что вам сказать? — ответила она неожиданно спокойно. И правда, после смерти какие же волнения.

— Ну, не знаю, — ответил он, красиво затягиваясь. — Что-нибудь про совесть, про честь, про благородство. Про что вся ваша гнилая шваль так любила поговорить на дачках, под клубничку со сливками. А?

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату