кирпичного. Горячего пуншу сделаем, по стакану дадим — как рукой снимет.
— Понял.
— Ну, иди.
Матвей Сверкунов обошел Булыжиху, как обходят змею, и рысью затрусил в поселок. Пройдя шагов двести, он украдкой оглянулся и, только убедившись в безопасности, яростно выругался:
— С-сат-тана баба! Хунхузиха, чтоб тебя язвило!
От нижних разрезов, пестрея разноцветьем платков и кофточек, подходили к «Сухой» девушки.
С той стороны Мунги к «Сухой» вброд перешла Катюшка с группой подростков. В их руках всеми цветами горели нарядные букеты. Увидев ребят и цветы, Булыжиха завистливо разинула рот, вскочила и бросилась к своим старателям:
— Девки, за цветами!.. Ах, они!.. Догадались, курносые!
К «Сухой» подходили уже старатели шахт.
Забойщики 14-й шахты, в брезентовых шляпах, испачканные глиною, шли в строю по четыре. Они несли лозунг на красном ситце и свое шахтное знамя, выцветшее на солнце и потрепанное ветрами. Впереди шел Залетин, вышедший со своим коллективом раньше гудка.
Залетин как был на работе, так и остался: без рубашки, в широких старательских шароварах, стянутых на бедрах сатиновым кушаком. Забойщики шагали молча, с тревожным ожиданием глядя на шахту.
В скале, упавшей на жмаевскую лаву, пробивали последний метр. От пятидесятиградусной жгучей струи, сверлившей породу, в просечке стоял густой пар. Медленно, тяжело выползая из просечки, он расплывался по коридорам, распространяя сырость и запах серы.
У бортов коридора, около входа в спасательную просечку, в напряженном ожидании молча жались, чтобы не мешать, врач, фельдшер Лоншаков, санитары с носилками, дежурные забойщики и слесаря.
Елизаровна сидела у стены коридора на лиственничном подхвате, прямая и сосредоточенно строгая, с плотно сжатыми губами и напряженными, как перед выстрелом, глазами изболевшейся матери.
Рядом с нею, прижав к груди крепко стиснутую в кулак руку, маленькая и беспомощная, как девочка, стояла Настенька. Она слушала; под верхней, темнеющей от мелкого пушка открытой губою, ее тускло белели зубы, дыхание, казалось, остановилось. Где-то там, глубоко в недрах обрушившейся мерзлоты, восемь суток, полных страшного ожидания, был Данила — отец ее ребенка, ее бескорыстный и верный друг, ее счастье...
В просечке, заглушая все звуки, со свистом шипел брандспойт, шуршали сползающие с забоя пески и звякали о гальку лопаты: работали лихорадочно, без перерывов.
Около Елизаровны по-старательски, на корточках, сидел Афанас Педорин. Готовясь на смену, он торопливо и жадно курил, рукою отгоняя от Елизаровны махорочный дым. Накурившись, застегнул куртку, поправил брезентовую шахтерку и, сгорбившись, ушел в просечку.
Почти сразу же после Афанаса из просечки выполз Ли Чан-чу, измятый и невообразимо грязный и мокрый, словно его вытащили из болота. С него ручьями текла желтая вода и падали ошметки мокрой земли. Отряхиваясь и отфыркиваясь, Ли Чан-чу стащил с себя рубаху, но, увидев женщин, смущенно обдернулся и, тяжело волоча набухшие сапоги, пошел в боковую разведочную прорубку.
— Дайте ему спирту, — сказал Усольцев. Врач выразительно посмотрел на Лоншакова, и тот, ощупывая сбоку флягу, поспешно пошел за Ли Чан-чу.
Сверху спустилась Свиридова.
— Ну, что? — спросила она, пристально оглядывая Усольцева.
— Всё так же, — ответил он, невольно задерживаясь взглядом на красивых глазах Свиридовой; поймав себя на этом неуместном внимании к ее внешности, он рассердился и, с усилием отвернувшись, уставился через ее плечо в угол коридора.
Из дымящейся просечки вылез Афанас Педорин. Он встряхнулся, разбрызгивая кругом воду и грязь, встретился взглядом с Усольцевым и выразительно посмотрел на него.
— Сейчас, — торжественно сказал Афанас и ушел обратно в просечку.
Усольцев давно ожидал этого известия и все-таки был застигнут врасплох. Он побледнел, суетливо бросился было следом за Афанасом, но остановился и подал знак врачу и Свиридовой, уже понявшим, что в просечке что-то произошло.
Волнение Усольцева передалось Свиридовой и всем женщинам. Елизаровна поднялась с подхвата и, нервно перебирая в руках концы головного платка, как слепая, вытянув вперед руки, пошла к просечке. Настенька увидела это и, поняв, что наступил тот момент, которого с ужасом ожидала она и который мог мгновенно нарушить все то, чем она жила эти дни — надежду и веру в спасение Данилы, — вся сотрясаясь от озноба, бросилась вслед за Елизаровной.
Но у просечки Елизаровну остановила Свиридова. Она взяла Настеньку, как беспомощно слабую девочку, за плечи и без усилия увела.
— Туда нельзя, — спокойно сказала Свиридова. — Будьте здесь...
Усольцев повернул кепку назад козырьком, чтобы не сыпался песок за воротник, и, черкая головою по земляной кровле просечки, прошел к работам. Где-то рядом свистала вода из брандспойта, шуршали осыпавшиеся, смываемые горячей водой пески, звякала о гальки лопата, но в густом белом пару не видно было ни брандспойта, ни забойщика. Сквозь пелену тумана едва виднелась лишь тускло-белая, словно опущенная в молоко, светящаяся лампочка. Усольцев, шаря по земле рукою, нащупал горячий шланг, по нему добрался до вентиля и перекрыл его. В просечке стало сразу тихо.
— Что такое? — крикнул Зверев, державший брандспойт.
— Погоди, — ответил Усольцев, пробираясь к забою. — Пусть выйдет пар.
Зверев положил горячий, обвернутый тряпками брандспойт, присел на корточки и стал слушать.
Усольцев тоже присел и, опираясь о мокрую землю рукою, прислушался. Где-то внутри забоя, во чреве мерзлой скалы, редко и слабо била кайла.
Зверев и Усольцев, сдерживая дыхание, прижались к мерзлоте; стало слышно даже, как кайла ударялась обушком о земляную кровлю и шуршала падающая галька.
Усольцев взволнованно схватился рукою за плечо Зверева.
Зверев вскочил и плечом, всей тяжестью своего тела ударил в стену, застонал, откинулся назад, опять ударил плечом в стену и, проломив ее, упал туда — в пустоту...
Данила Жмаев с затупленной и отшлифованной о землю белой, как серебро, кайлою, неловко подвернув под себя ноги, лежал у самой пробоины, сбитый толчком Зверева, ослепленный электрическим светом, задохнувшись от чистого воздуха.
К Даниле пропустили врача. Но в дыре, пробитою Данилою сквозь скалу, второму человеку встать было негде. Афанас подхватил Данилу под мышки, осторожно выволок его в просечку, поднял и понес его в коридор. Там он положил Данилу на носилки, и врач, растерявшийся от радостного волнения и перезабывший, что надо делать, суматошно засуетился около него.
Данила лежал неподвижно, как мертвый, закрыв глаза, и дышал редкими, свистящими, слабыми вздохами.
Перед ним, как скошенная, упала на колени Настенька и, сжав руки, с мольбою смотрела то на мужа, то на врача.
Фельдшер Лоншаков влил в рот Данилы разбавленного водой красного вина. Данила пошевелил губами, повернул голову набок и, опираясь локтем, поднялся. Ему помогли сесть. Он на секунду открыл глаза, увидел Настеньку, протянул ей руку, и опять веки его сомкнулись.
Настенька схватила его тяжелую черную руку и, плача и улыбаясь, стала целовать ее.
— Сумку! — оглядываясь на Лоншакова, сказал врач. — Сумку санитарную! — закричал он и, сейчас же вспомнив, что сумка висит на его же плече, достал из нее дымчатые очки и надел их Даниле.
Тогда Данила открыл глаза, сам взял у Лоншакова воду и жадно выпил ее.
Свиридова и Усольцев принесли бледного и мертвенно обвисшего у них на руках Гошку.
Афанас и Ли Чан-чу принесли Костю.
К нему бросилась мать, схватила горячую его руку, пощупала лоб и лицо. Напуганно и ревниво озираясь, — не отобрали бы у ней снова сына, — она сама напоила его, умыла лицо, проворно — откуда только и силы взялись — протерла спиртом царапины и сменила на нем рубашку.
Косте дали еще воды с вином; он, не открывая глаз, выпил ее и приподнялся. Мать изо всех сил