Но никто не захотел. Она прошлась по комнате, выпила еще вина, отворила окно в фонаре и подышала свежим, сырым воздухом. Вдруг ее кто-то обнял. Она обернулась, думая, что это Пал Палыч. Это был Капилицын.
— Красавица, — говорил он, — чудо что такое…
Из комнаты донесся взрыв хохота: Сивчук что-то рассказывал.
— Я в вас влюблен, — сказал Капилицын, — вы чудо.
— И вы чудо, — пьяным голосом сказала она, — верно?
— И я чудо. Вы зачем флиртовали на диване с этим дураком?
— Оставьте меня, — сказала она, — что вы обнимаетесь?… А то закричу.
Он отпустил ее и усмехнулся.
— Ваше место не здесь, — сказал он, — ваше место там.
— Где там?
— Вы ничего не понимаете, — говорил он, близко наклоняясь к ней, — вы пьяны… Да?
— Да, — сказала она и засмеялась.
— Вот слушайте.
Она взглянула на него.
— «Это ты, мой любимый, далекий мой друг, моя радость, голубка моя, — говорил Капилицын. — Ты пришла исцелить мой сердечный недуг, подкрепить и утешить меня…»
— Господи, что вы только бормочете! — сказала Антонина. — Нашли тоже утешительницу…
Он попытался схватить ее за плечо, но она выскользнула.
— Имейте в виду, Тонечка, — сказал ей погодя в коридоре Пал Палыч, — запомните, пожалуйста, что этот Капилицын — мужчина грязный и развратный…
— А мне-то что за дело?
— Уж больно вы с ним нынче рассуждаете и смеетесь…
— Что же, плакать прикажете?
Пожав плечом, она пошла к дивану. Рядом с Заксом теперь сидела Женя.
— Ну что же, так и не будем танцевать? — спросила Антонина. — Никто не хочет танцевать?
— Я не хочу, — тихо сказала Женя.
— Ну, вы-то, конечно, — сказала Антонина, — вы не танцуете, а может быть, другие?
— Я бы с удовольствием! — крикнул из фонаря Капилицын.
— И я, пожалуй, — сказал уже пьяный Мотя Теликов. — Капочка, потанцуем, да?
Танцевали до четырех часов утра. В комнате было душно, тесно, намусорено. Сивчук, Егудкин, Марья Филипповна и Щупак ушли в самом начале танцев. Антонина попрощалась с ними холодно, только спросила: «Уже уходите?» Даже не проводила до двери. Пал Палыч ей сказал об этом, она грубо ответила:
— Пускай убираются к черту, мне все равно. Мне, кроме вас, в конце концов, никого не нужно. Налезли, старые идиоты!
Глаза ее злобно блеснули.
Прощаясь, Женя спросила у нее, за что она сердится.
— Вовсе я не сержусь, просто весело, танцевала… За что же мне сердиться?…
— Ну, если не сердитесь, заходите. Мы переехали на массив…
— Нет, не приду, — вдруг сказала Антонина, — я не хочу к вам приходить.
— Почему?
— Ну, не хочу и не хочу. Вздор! Чепуха! Зачем я к вам буду ходить? Зачем?
Женя покраснела.
— Ну, как знаете, — сказала она.
— Вот так и знаю.
— Пойдем, Женька! — крикнул Сидоров из двери.
Женя неловко кивнула и пошла, но Антонина догнала ее, повернула к себе и поцеловала в губы.
— Какое-то последнее целование, — смеясь, сказала Женя. — То вы злитесь, то целуете, ничего нельзя понять.
Антонина отворила дверь.
— Идите! — велела она. — Теперь идите…
— Вот — гонит. Сумасшедшая, просто сумасшедшая, совсем сумасшедшая…
Вернувшись к себе в комнату, Антонина выпила еще вина, нахмурилась, неумело закурила чью-то недокуренную папиросу и села на разобранную Полиной постель. Не стуча, осторожно, в домашних туфлях вошел Пал Палыч.
— А вы уже и без стука? — кривя накрашенные губы, спросила Антонина. — Муж? Идите-ка, дорогой мой, баиньки, идите, милый. Я вас, может быть, когда-нибудь полюблю, но пока что еще не люблю. Спокойной ночи!
13. Так семья не делается
Она проснулась оттого, что на нее смотрели, и сразу села в постели. Пал Палыч стоял в ногах кровати и, глядя на Антонину, медленно мохнатым полотенцем вытирал руки — палец за пальцем. Он был без пиджака — в подтяжках. Потом он швырнул полотенце, сел к ней, еще сонной и теплой, взял ее горячие сухие ладони в свои и что-то сказал ей такое, как говорил раньше, уже давно, когда вел ее по коридору родильного дома. Она засмеялась — он был мил и дорог ей в эту минуту, — охватила руками его сильную шею и, повиснув всей тяжестью на нем, рухнула спиной на подушки — это была старая, детская еще «штука»: так, давно-давно, она шалила с отцом. От него и пахло, как от покойного Никодима Петровича, — табачным дымом, сыроватым, вычищенным сукном, чистоплотной и порядочной старостью.
— Мне идти надо, Тонечка, — сказал Пал Палыч, — уже поздно — одиннадцатый час.
— Одиннадцатый час, — повторила она, не открывая глаз и не разжимая рук, — какое мне дело до часа, никуда вы не пойдете!
Он ласково усмехнулся и попытался выпрямиться, но она не пустила его.
— Ну, будет, не шали, — сказал он строго.
— Вы никуда сегодня не пойдете? — спросила она.
— Пойду.
— Вы сердитесь на меня?
Он кашлянул.
— Может быть, лучше не говорить об этом?
— Нет, лучше говорить. Я очень вас уважаю, привыкла к вам, но ведь вы мне как бы…
— Дедушка? — грустно спросил Пал Палыч.
— Не дедушка, — смутилась она, — а близкий человек, но…
— Не надо больше говорить, — попросил он.
— Ну, ладно, — согласилась она, — отвернитесь, я буду одеваться…
Но Пал Палыч не позволил ей вставать и принес чаю в постель, потом раздвинул шторы, надел пиджак и сел на стул у постели. Она, морща нос, пила чай и исподлобья поглядывала на Пал Палыча. Потом спросила:
— А что, если мне не ходить на работу?
— Как? — не понял он.
— Не ходить — и все, — сказала она, — жить на ваши деньги. Я устала. Не пойду сегодня и вообще не буду ходить. Буду дома хозяйничать, а?
— Я бы очень этого хотел, — сказал он серьезно и ласково. — Я был бы просто рад. Эта работа… — добавил он и, не кончив, махнул рукой.
— Что?
— Так… не люблю…