Он поцеловал Антонину в щеку, вышел, вернулся в пальто и сказал:
— А насчет денег ты, Тоня, не беспокойся — проживем.
Она молчала.
В этот день она не пошла на работу, не пошла и на следующий. Теперь она подолгу лежала в постели — ей было приятно лениться, — расчесывала волосы, полировала ногти, смотрелась в зеркало или бесцельно ходила из комнаты в комнату, болтала с Капой, ругалась с нянькой, играла с Федей и чувствовала, что играет не как следует играть — играла неискренне, думая о другом. Федя понимал это, нервничал, злился, плакал, она бранила его за капризы и вдруг сама плакала. Мальчик обнимал ее, отрывал ее ладони от лица, целовал в глаза — ей казалось, что только он все понимает, — она прижимала его к себе и плакала вместе с ним, доводя его иногда до истерики.
Пал Палыч был к ней внимателен, баловал ее, всячески ей угождал, любовался всем в ней — даже ее злостью, потакал ее капризам, если ей случалось капризничать, и все же она не любила и чем дальше, тем меньше, так ей казалось, уважала его.
Теперь она понимала, чего в нем не было и что было в Сидорове, в Жене, в Заксе, в Семе Щупаке. В Пал Палыче не было жадности к жизни, к делу, к работе. Он жил бессмысленно — только для нее и для Феди, он был счастлив только подле нее и тем самым был жалок ей. «Но чего же мне надо? — думала она, вспоминая Скворцова и свою жизнь с ним. — Ведь вот тоже было плохо, тоже мне не нравилось, — а он не сидел подле меня, он не глядел на меня с восторгом, как этот, он не разглаживал утюгом мои платья, не носил мои туфли в починку, не поил меня чаем по утрам в постели — у него была своя, посторонняя для меня жизнь, свои дела, свои радости и неизвестные мне, свои, тоже неизвестные мне, печали, своя как- никак работа. И мне тоже было плохо… Что же мне нужно?»
Она жила грустно, вяло, распущенно. Ей все было не для чего, все бессмысленно, впустую. Она начала много есть, изобретала какие-то сложные кушанья, острые, жирные — с перцем, с гвоздикой, с лавровым листом, за обедом выпивала рюмку водки, потом спала до вечера, просыпалась потная, разбитая, с болью в спине и подолгу пила чай, потирая распухшее лицо и мелко позевывая — трудно было прийти в себя.
Пал Палыч поглядывал на нее из-под очков с беспокойством и робостью. Ему не нравилось все это: он видел, что вялость и распущенность поселились в Антонине не глубоко, и это страшило его; он видел, что пламя, которое он угадывал по ее глазам, по-прежнему бушует в ней, быть может, с еще большей силой, чем прежде; он видел, что какая-то скрытая и от него, и, по всей вероятности, от нее самой работа происходит в ее душе, боялся этого и молчал, поминутно ожидая катастрофы.
Опять наступила зима.
В первый же зимний, свежий и розовый вечер к ней постучали. Она отворила сонная, в туфлях на босу ногу, в халате, распахнувшемся на груди, и тотчас отпрянула от двери. Вошел Капилицын в легкой, короткой, с большим воротником шубе, в пестром заграничном шарфе, в мягкой серой шляпе с черной лентой. Снимая перчатки и стряхивая со шляпы снег, он что-то говорил ей — покровительственно и весело.
— Раздеваться надо в коридоре, — сухо сказала она.
Он засмеялся и вышел, потом подтащил кресло к печке, в которой лениво тлели уголья, удобно уселся, вытянув ноги и, оглядев Антонину, мягко спросил:
— Довольны?
Она молчала. Капилицын поскреб ногтями сухую щеку, еще поглядел на Антонину и сказал:
— Красивая, бестия!! Ах, какая красивая.
Антонина стояла, привычно скрестив на груди руки, еще сонная, чувствуя, что происходит что-то не то, и не зная, как воспротивиться этому «чему-то».
— Видно, много спите, матушка, — говорил Капилицын и посмеивался, белые, мелкие зубы его блестели, — и кушаете много, да? Но в общем довольны? — спрашивал он, быстро и мягко меняя позы в кресле — он грел то одно колено перед угольями, то другое. — Довольны, да? Счастливы?
— А вам какое дело? — грубо спросила она.
Капилицын сделал удивленное лицо, наклонился и посмотрел на нее снизу вверх.
— Чего же вы сердитесь? — спросил он. — Я ведь всерьез и доброжелательно.
— Знаю я вас, доброжелателей, — сказала она, взяла платье, висевшее на спинке стула, и ушла к Феде одеваться.
Когда она вернулась, Капилицын сидел в том же кресле, перекинув ноги через подлокотник, и курил из красивого янтарного мундштука. Уже совсем стемнело. Антонина спустила шторы и села за стол. Капилицын молча на нее смотрел.
— Ну что? — спросил он.
— Скучно, — просто ответила она.
Он подошел к ней сбоку, лениво погладил ее по голове — по пышным, плохо причесанным волосам — и, вздохнув, сказал:
— Мне тоже скучно.
Он прошелся по комнате, потом предложил:
— Давайте любить друг друга.
Ей показалось, что она ослышалась.
— Что? — спросил он смеясь, — напугал? Почему бы нам и не любить друг друга? Почему? У меня скоро отпуск — на целый месяц. Вы что-нибудь скажете Пал Палычу — он отпустит вас. Сядем в вагон, в купе на двоих, и поедем. Далеко, — протяжно сказал он, — далеко-далеко. Отопление будет щелкать, в вагоне тепло, уютно. Вы любите ездить?
— Не знаю, — сказала Антонина, — я мало ездила.
— А я много, я до черта много ездил… Я всю Россию исколесил. Что вы так смотрите? — спросил он. — Чего уставились?
— Я только сейчас поняла, — спокойно ответила она, — что вы мне предлагаете…
— Ну? — спросил он быстро и деловито.
Она не выдержала и улыбнулась.
— Вы — чудак, — сказала она.
Капилицын тоже улыбнулся.
— Ну, не надо, не надо, — сказал он, — но поужинать со мной вы пойдете?
— Пойду.
— Тогда одевайтесь.
Пока она выбирала в шкафу платье, он обнял ее и поцеловал несколько раз в лицо.
— Я вас побью, — сказала она, высвободившись, — ведь это просто противно.
Он привез ее в тот же ресторан, в котором она ужинала несколько лет назад с Аркадием Осиповичем. Теперь тут поубавилось народу и было значительно больше иностранцев, чем тогда. Как только они вошли в зал, ей стало грустно, и она принялась вспоминать обо всем прошедшем с той нежностью и теплотою в душе, которая рождается только тогда, когда думаешь именно о прошедшем.
— Вино будем пить? — спросил Капилицын.
— Ну конечно, — ответила она, думая об Аркадии Осиповиче и о Рае, — конечно, будем, и много…
По-прежнему тут стояли круглые столики — поменьше и побольше, так же светло горели люстры, так же свежо и весело пахло, так же танцевали — точно она была тут вчера, а не много лет назад.
Подошел метрдотель. Ей стало смешно и обидно при мысли о том, что Пал Палыч тоже так подходил и почтительно ждал, кока посетители выберут кушанье, и так же, вероятно, организовывал хлопоты и суету — чтобы тащили маленький столик, чтобы вдруг кто-то куда-то побежал или испуганно и быстро сказал: «Слушаюсь!»
Потом Капилицын ей что-то длинно и весело рассказывал, а она кивала головой, нарочно улыбаясь, и не слушала, думала о своем; под грустную музыку ей приятно было думать о том, что все ее несчастья из-за безнадежной любви к Аркадию Осиповичу, что из-за него так сложилась ее судьба, что если бы он… «Ах, вздор, — вдруг решила она и выпила большую рюмку водки, — вздор, вздор».
Ей сделалось тепло и легко, она с удовольствием слушала и не понимала Капилицына, с