Если элита не выполняет свои функции перед макросоциумом, этот макросоциум должен ее 'избыть'. Но – именно избыть как целое, устранить с дороги как коллективную несостоятельность. С точки зрения Духа истории, Юсупов и Распутин ничем не отличаются друг от друга. Они не смогли решить общественных проблем? Прочь с дороги! Решать будут другие. Это будут кровавые и неоптимальные решения. Вина же историческая и вина моральная далеко не тождественны. Были бы они тождественны – вообще невозможна была бы трагедия. И разве отождествление этих двух вин в предшествующее десятилетие, все эти сюсюканья по поводу чьих-то благолепных свойств, все эти противопоставления 'страшных зверств' чьему- то индивидуальному благородству, не представляют собой в конечном счете именно отрицание Трагедии, а значит и отрицание истории? У Платонова в 'Сокровенном человеке' герой, белый офицер, Маевский, мечтает 'разойтись и кончить историю'. Потом его бронепоезд штурмует отряд матросов. Платонов говорит о своем герое: 'До конца своего последнего дня Маевский не понял, что гораздо проще кончить себя, чем историю'. К герою этому мы еще вернемся. А сейчас о самом этом подходе, высшим выявлением которого является, конечно, Булгаков.
Почему сейчас так важно всмотреться в эту фигуру на пороге новых исторических испытаний? Почему такое всматривание является не частью культурного отдохновения, а конкретной работой политического ума у тех, кто отвечает сейчас за процесс? Потому что здесь, в этом лишенном пиетета и негативизма всматривании в Булгакова, как раз и содержится, по-видимому, некий резервный потенциал того, что можно назвать 'историческим стыдом', стыдом за пошлость белогвардейщины как самооправдательного монолога с самим собой после пинка под зад. Обычно боль этого пинка заговаривают разного рода моральными сентенциями. Мол, да, пнули. Но какие же идиоты те, кто пнули, какие они омерзительные некультурные типы (Шариковы)! Какой же ужас они варганят. И какие же на их фоне мы благородные, интеллигентные и неправомочно отвергнутые.
Дальше идет смакование тех жутких форм, в которых некультурность и хамство творят суд над культурой и благородством. Историческая состоятельность выводится за скобку и приносится в жертву абстрактной моральной убедительности. Это и есть первый шаг к самоиндульгенции, самооправданию за поражение. То есть шаг к позорной капитуляции, реальный позор которой смягчается виртуальным упражнением под названием 'наше благородство – их низость'.
Отношение к своей исторической роли и ее сопряжению с морально-ценностным Абсолютом – вот основная коллизия любого политика, поставленного в ситуацию, близкую к экстремальной. Это отношение не может строиться по принципу 'либо-либо'. Политик не циник и не моралист. Он и есть то, в чем человечество преодолевает противоречия между цинизмом и морализмом. Он есть мучительный, конкретный в своей практичности и одновременно всеобщий по своему значению, неявный, внутренне противоречивый ответ на вопрос об очень непростом синтезе. Этот ответ и есть выход из тупика, в который загоняет человечество временами дух истории. И выход этот всегда трагичен. Фактически этот выход и есть трагедия. И присущий ей дух музыки одновременно есть дух истории. Политикам эпох величайших испытаний мы только и можем в философском плане порекомендовать как можно глубже прочитать Булгакова и прочитать его не как осуждающую сентенцию, а как Великий упрек. Читайте Булгакова и учитесь! Учитесь не чему-нибудь – а великому стыду поражения. Стыду, в котором автор не отделяет себя от героя, не отделяет художника-творца и творца-политика.
Ибо Булгаков не смог (в отличие от Шолохова – и в этом несопоставимость их художественных дарований) нащупать и обнажить нерв трагедии в том, что происходило у него на глазах. Речь шла не об осанне революционному величию. Речь шла именно о постижении того синтеза, который лежит по ту сторону непримиримого, казалось бы, противоречия между моральной и исторической правотой, между судьбой индивидуума и судьбой коллективной. Проще всего в этом противоречии встать на чью-то сторону. Чуть труднее (но, видит Бог, тоже не так уж трудно) размыть грань между вопиющими непримиримостями. И невероятно трудно проложить дорогу к отрицанию их взаимного отрицания.
Великая правда Булгакова в том, что он сознавал свою неспособность собственными усилиями протоптать этот кошмарный путь. И переложил на высшие силы груз подобной сверхчеловеческой тяжести и ответственности. Сознавая, что подобный 'перевод стрелок' не является следованием фундаментальному долгу художника, долгу высшей ответственности человека перед всей совокупностью вселенского бытия, Булгаков страдал. И неискренне просил покоя и только покоя для своего мастера. Страдание это и уловил Сталин. Уловил, видимо, как высший пафос белого движения. Уловил, видимо, еще и в некоей созвучности с собственным мироощущением и мировидением.
Да, в этой ситуации главным действующим лицом ('антагонистом блуда и хаоса') действительно становится только тот, кто аккумулирует в себе сразу и энергии хаоса, и энергии его отрицания. Таким лицом для России действительно стал Ленин. И сколько бы демонического и отторгающего ни было еще обнаружено в этой фигуре (как спекулятивно, так и на уровне правдивых исследований), мы вновь столкнемся здесь с трагической диалектикой, опирающейся на мучительную непростоту синтеза персоналистского и исторического планов бытия в подобные моменты истории. Низвести эту простоту к сентенциям, банальным фиксациям – это значит присягнуть пошлости. Той пошлости, все эманации которой сущностно враждебны трагедии вообще, духу истории и тому, что этот дух выражает. Булгаков ненавидел пошлость, как любой большой художник. И эта ненависть была созвучна его страданию по недостижимости синтеза.
Последователи Булгакова, пользуясь выражением Путина, 'замочили' это самое булгаковское страдание 'в сортире' шариковщины. И вот теперь элите придется платить по этим счетам. Сколько бы она ни сюсюкала в духе низшей (страдания булгаковского лишенной!) белогвардейщины. Кто придет растаптывать ее, нынешнюю элиту, и насколько этот приходящий будет хуже ее, сколько он принесет с собою новой мерзости… Да, здесь колоссальный резерв для новых рыданий в Ницце, для новых псевдогероев нового псевдо'Бега'.
Недавно новый виток саморазоблачения в плане вывода истории за скобку при осуществлении своих морально-этических построений оказался осуществлен через публикацию завещания Плеханова. Если это завещание не фальшивка (а скорее всего это действительно так), то мы снова сталкиваемся здесь с некоей анафемой состоятельности, творимой от лица импотенции.
Решайте проблемы – или идите вон! Вот он, голос истории. И не умиляйте нас своими добродетелями! Не пугайте противоположными свойствами тех, кто вас устраняет. В дантевском аду нет места политической импотенции. Но в аду России это место – в самом низу, в самом центре Проклятости, в центре Инферно.
Третий сценарий, который более чем возможен, – рассыпание общества.
Здесь мы возвращаемся к понятию БПТС. Общество в состоянии БПТС не способно на революцию. Оно не сбрасывает элиту, оно топит ее в пучине асоциальности. И тонет вместе с нею, идет на дно. Если во втором сценарии главным (опять подчеркнем – сколь угодно нелицеприятным, сколь угодно вызывающим отторжение!) антагонистом блуда и хаоса будет тот, кто сумеет направить социальные энергии в нужном направлении и не дать им сжечь общество и страну (смотри бердяевское 'заклятие над бездной'), то в третьем сценарии таким антагонистом станет только некое новое катакомбное сообщество и выразитель его духа и его воли. В истории России таким выразителем стал Сергий Радонежский. В истории Европы – Бенедикт Нурсийский, который, как и Сергий Радонежский, просто сумел заставить клубящийся хаос оседать вокруг неких 'антихаотических центров кристаллизации'.
В истории великой Древнеримской империи роль такого героя сыграло катакомбное христианство и тот, чьим именем оно 'творило новую жизнь'. Именно в Риме БРТС – Большая Римская Травма Сознания – уже не могла быть снята в рамках существовавшей социально-государственной парадигмы. Ибо эта Травма задела само ядро римской культуры, причем задела непоправимо. А патрициат Рима (как Восточного, так и Западного) лишь подпитывал Травму наркотиком 'византизма' (интриги, сдержки, балансы, подковерные распасовки – и знаменитое поныне 'хлеба и зрелищ'). В результате социально-государственная депрессия перешла в коллапс. Гунны и готы на Западе и османы на Востоке лишь оформили этот коллапс, придав ему ощутимость некоего 'конечного результата'. Для того, чтобы Рим мог заново воскреснуть в империях Карла Великого и Карла Пятого, понадобилось развертывание новой культурной парадигмы, нового культурного генома, ядра совершенно новой культуры (тут же резко и творчески продуктивно обозначившей свою родственность той, не сумевшей спасти себя, великой античности).
В случае Сергия Радонежского контрастность между разгромленной Киевской Русью и возрожденным