'Саламбо', почему чувства и переживания по крайней мере столь же искусственны и ложны.
Сам Конрад Фердинанд Мейер довольно ясно сознавал проблематичность своего творчества. В одном из писем он говорит о своих художественных замыслах:
'Я пользуюсь формой исторической новеллы исключительно для того, чтобы выразить в ней мой опыт и мои личные впечатления, и я отдаю ей предпочтение перед 'современным, романом' только потому, что она меня лучше маскирует и увеличивает дистанцию между мной и читателем. Таким образом, я остаюсь, по-существу, очень индивидуальным и субъективным даже в очень объективной, артистически прославленной форме'.
Этот субъективизм писателя проявляется прежде всего в том, что его герои больше зрители, чем деятельные участники событий, а существенный интерес произведения сосредоточен на метафизически- нравственной возне вокруг 'вопросов власти', которые и выдвинуты на первый план.
Здесь подлинный источник модернизации истории. Подобно Флоберу (но сгущенней и декоративней, так как у Мейера меньше разбросанности, меньше погони за отдельными деталями), Мейер всегда рисует замечательную картину внешней стороны исторической жизни. Его, конечно, нельзя упрекнуть (как Брандес Вальтер Скотта) в том, что он наивно пользуется памятниками изобразительного искусства. Зато внутренние конфликты героев Мейера не вырастают из действительных, исторических условий, из народной жизни определенной эпохи. Они гораздо больше напоминают о разрыве между страстью и совестью в душе современного индивида, искусственно изолированного от общества условиями капитализма, так же, как флоберовский конфликт между стремлением и свершением представляет собой типичное явление буржуазной жизни. Поэтому, несмотря на тонкое различие и живописное изображение их исторического костюма, психологически все герои Мейера почти одинаковы; видно, насколько безразлично для писателя, какую страну или время взять для 'исторической' фабулы.
Исходя из этой позиции, Мейер продолжает в историческом романе линию Виньи, с той разницей, что Мейер заходит дальше в упразднении историзма. Виньи и близкие ему романтические авторы исторических романов имеют об истории совершенно превратные представления; все же они признают существование исторического процесса, пусть неправильно ими самими сконструированного. 'Великие люди' действуют у них в рамках этого процесса. У Мейера (если не говорить об отдельных непоследовательностях писателя) исторический процесс исчезает полностью, а вместе с ним ликвидирован и человек как действительный деятель истории.
Интересно, что в первом наброске Пескара еще не должен быть смертельно болен. Мейер как-то сказал:
'Я мог бы это сделать и по-другому, и это имело бы тоже свою прелесть: рана Пескары не смертельна; к нему подкрадывается искушение, он борется с ним, побеждает его и отбрасывает. И только после этого он раскаивается, видя благодарность дома Габсбургов. Теперь он может быть убит в битве при Милане'.
Уже в этом наброске видно решительное преобладание психологически-моральных элементов над историко-политическими мотивами. И не случайно в дальнейшей работе Мейер разрабатывает материал в этом направлении, ища для своих героев иррациональную, биологическую 'глубину'. Направив воображение в эту сторону, Мейер создает основное, фаталистическое и меланхолическое настроение романа и загадочно-замкнутый облик героя. Он сам сказал: 'Неизвестно, что сделал бы Пескара, если б не был ранен'.
Итак, Мейер делает центром своего художественного изображения истории только ее протагонистов, оставляя в стороне народ, его жизнь — действительные силы, движущие историю. Несомненно, он значительно превзошел антиисторизмом всех романтиков раннего периода. История в его представлении совершенно иррациональна. На фоне происшествий, лишенных смысла, проходят одинокие люди, чуждые всему окружающему. От истории же остается только набор разрозненных патетических моментов, ярких красок, которые оттеняют эксцентричность и одиночество мейеровских героев и часто дают им своеобразную лирико-психологическую силу.
Мейер бывает крупным художником, когда он прячет свою проблематику. Правда, он всегда настолько честен, что современно-буржуазная слякотность героев проглядывает сквозь любые исторические маски; но именно поэтому его художественная честность и прямота разбивают его же искусные сооружения. История, им изображаемая, выдает на каждом шагу свою чисто-декоративную сущность.
В то же время композиции Мейера, с формальной точки зрения, очень крепки, на первый взгляд почти совершенны. Использование истории для колористических целей не проявляется у него, как у Флобера, в виде безудержного потока предметных описаний. Напротив, в описаниях Мейер очень скуп: действие сосредоточено у него в немногих драматических и патетических сценах, а описание материальной обстановки подчинено психологическому раскрытию человеческих образов. Образец, которому он следует, это строгая замкнутость старинной новеллы. Но замкнутость служит у него двойной цели: она скрывает и одновременно лирически обнажает субъективное внесение современного мироощущения в материал истории. Мейер сочиняет фабулу с заранее поставленной целью — возвеличить загадочность своих героев. Форма обрамленной новеллы помогает изобразить события, задуманные как иррациональные и непонятные, именно во всей их непреодолимой непонятности; этим еще подчеркивается непроницаемая таинственность основных персонажей.
Мейер сознательно примыкает к тем современным писателям, которые видят красоту рассказа не в том, чтобы он выпукло представлял жизненные факты, кажущиеся неясными, освещал возможно глубоко переплетение жизненных связей, трудно постигаемых в действительности. Он видит цель повествования не в том, чтобы непонятное сделать понятным. Мейер находит очарование в загадочности как таковой, в изображении иррациональной 'бездонности' человеческого бытия. Он заставляет, например, рядового арбалетчика рассказывать о судьбе Томаса Бекетта, глубокого смысла которой тот, естественно, не знает, и говорить о событиях, 'достойных удивления и непонятных' не только людям далеким, но и самим участникам.
При помощи строгой сосредоточенности действия Мейер хочет спастись от характерного для его современников-писателей блуждания в психологическом анализе. Но выход, найденный им, очень ненадежен. Расплывчатый психологизм определяется не аналитической формой, а отношением писателя к внутреннему облику героев, не зависящих, по его мнению, от объективной жизни и развивающихся только по своим собственным 'внутренним' законам. Поэтому декоративно концентрированные романы Мейера на деле не менее субъективно-психологичны и неопределенны, чем произведения его современников, открыто признающих себя поклонниками психолого-аналитического метода. Разница лишь в том, что разрыв между внешней историчностью сюжета и современной психологией персонажей у Мейера еще очевидней.
Этот разрыв подчеркнут еще тем, что Мейер, подобно Флоберу, видит величие давно прошедших времен главным образом в грубых эксцессах (эту черту Флобера подметил и осмеял Сент-Бев).
Готфрид Келлер, большой и демократический писатель, уважавший честные художественные стремления Мейера, не раз шутил в своих письмах к нему над литературным пристрастием человечного и тонкого поэта к различным проявлениям жестокости и грубости.
Нам кажется ясным, что во всех этих чертах Конрада Фердинанда Мейера как писателя выражается флоберовская оппозиция против мелочности и мелкости буржуазной жизни. Различие между Флобером и Мейером все же велико, и оно обусловлено различием общественно-исторической почвы, на которой развивалось их творчество.
Отрицание современности имеет у Флобера весьма романтические истоки и форму выражения, но проникнуто страстной решимостью. У Мейера гораздо больше бледной меланхолии либерального буржуа, который смотрит на развитие своего класса в процессе растущего капитализма с непониманием и осуждением и в то же время робко восхищается силой, которая здесь проявляется.
Образы исторических героев у Мейера очень интересны тем, что они показывают, как происходило превращение былых демократических тенденций в компромиссный либерализм даже у честных и высокоодаренных писателей. Мейер восторгается людьми и философией Ренессанса; но в 'крепкое вино' своих восторгов он всегда подливает изрядное количество либеральной водицы. Мы говорили уже, что признание 'власти как таковой' смешивается в его письмах с перенапряженными морально- психологическими сомнениями. Та же смесь и в романах, где стремление к возрожденскому миру, лежащему 'по ту сторону добра и зла', сопровождается либеральными оговорками и смягчениями. Так. например, в романе 'Пескара' говорится: