скромно в угол и достал свою сигарету.
Ему можно было покурить и на улице, и в сортире, — но он пришел сюда. Одиноко встал в стороне, не обратив внимания на тычок.
Я посмотрел на него внимательно, какой он паинька и не хочет никому зла, — мне стало тошно.
Вдруг накатила тоска, хоть вой…. Мундир на мне показался глупостью, мальчишеским хулиганством, бестолковым выпендрежем, за который нужно драть уши. Я жалел о своем разговоре с ним, накануне губы, когда он скреб в коридоре пол зубной щеткой.
Мне стало стыдно тогдашних своих слов, я заскрипел зубами, и, что есть силы, выругался про себя.
У меня, я помню, еще год назад пальцы отмерзали на морозе, когда выбегал подымить перед сном, или перед тем, как тереть зубной щеткой коричневые плитки пола с серыми цементными полосками между ними… И я никогда не боялся сортира, с его желтыми от мочи стенами, где собирались мои приятели, и ржали над своими плоскими и замечательными шутками. Это сейчас я брезгливо ворочу нос при запахе хлорки — тогда нет… Калачом меня было не заманить в эту прекрасную комнатку с лавочками. В заведение — для белых.
— Эй, салага, — сказал я громко.
Он сделал вид, что я не к нему обращаюсь, но я-то видел, как напряглась его шея, застыла, как замер в неподвижности взгляд. Образованный ты наш…
— Студент, — сказал я, — я тебе говорю. Подними окурок.
Он понял наконец-то, что, разговаривают с ним. Посмотрел на меня, потом на пол перед собой. Валялся там окурочек, я же не просто так завел этот разговор.
— Это не мой, — сказал он, виновато улыбнувшись, и в доказательство показал всем недокуренную свою сигарету. — Это не мой.
— Ты что, не понял?.. Я сказал тебе: поднять окурок. Бросить его в урну.
Ребята рядом, деды и черпаки, так же продолжали разговаривать, как и раньше. Но я-то знал, они ни звука не пропускают из нашего диалога. И все, естественно, на моей стороне. В деле воспитания подрастающего поколения.
— Это не мой, — опять улыбнулся он.
— Ты что, самый умный, — не выдержал Складанюк, — математику с физикой изучал?! Тебе там не говорили, что помещение нужно содержать в чистоте? Забыли?.. Так мы напомним. Подними все окурки в курилке… И затуши сигаретку, когда с тобой старшие разговаривают!
Он начал медлить, выдерживая спесь. Салапон еще не понимал, что приказы старших нужно выполнять быстро и беспрекословно. И, желательно, со строевой песней на устах… Кто-то из тех, кто стоял ближе, Сергеев, кажется, тут же, легко и беззлобно, как отец распоясавшегося сынишку, смазал студенту по сусалам. У того дернулось лицо.
— Живо, — сказал Складанюк, — сегодня у меня спать не ляжешь.
Студент смиренно бросил недокуренную сигарету в урну и нагнулся за чинариком, на который показал ему я. С него начал.
Ребята тут же забыли про него. Лишь согнутая спина время от времени возникала в поле моего зрения.
Правда, песни не пел… Может быть, он поймет этот мой намек? Может, так дойдет до него? Не через слова. Через невинную эту забаву дедов.
Я сделал все, чтобы спасти его. Остальное — его дело. Вдруг ему понравится поднимать окурки? Я уже здесь не причем.
Я вспомнил, как покрикивал он на губарей, молодым прорезавшимся баском. И мне стало совсем тошно, — от непревзойденного по гамме переживаний, преддембельского одиночества.
— У нас паршиво, — сказал парень с гитарой, — в магазинах одна туалетная бумага. Да и пойти по вечерам некуда. Кроме телевизора, ничего.
Мы познакомились, но их имена сразу же выветрились из головы, а спрашивать снова было неудобно.
— Но зато, вроде, свобода, — сказал я, — демократия и гласность… Хоть бы объяснили, что это такое?
— Это когда — бардак. И деньги ничего не стоят.
— Неужели так плохо? — спросил я.
Они наперебой принялись расписывать ужасы. Я уловил: картошка, которая стоила раньше десять копеек за килограмм, потом стала стоить — двадцать, потом — тридцать, потом — пятьдесят. Сейчас — семьдесят, вся мороженая и гнилая. Да и ту нужно поискать по магазинам…
Меня не пугали их кошмары, я выслушивал их с любопытством. Мне их страхи казалась ненастоящими, бутафорскими, раскрашенными по папье-маше черной гуашью.
— Это когда — все чужие, — прошептала на ухо Люда.
Ее рука давно лежала в моей. Но ее слабых пальцев уже не хватало мне.
Да, у них было страшно, но меня тянуло туда. Казалось, что там еще есть нечто, про что они не говорят, но что есть обязательно. Ради чего все это происходит, то, что происходит вообще.
— Тогда же откуда все это, — повел я рукой, — Выпивка и закуски?
— Нужно уметь устраиваться, — рассмеялись они. — Кто умеет устраиваться, у того все есть.
Тогда этим ребятам хорошо будет скоро, на моем месте, я знаю. Если ничего не изменилось за два года, пока я не был дома. Кроме цены на картошку.
Я сидел перед ними героем, в плащ-палатке и в шапке, надвинутой на глаза, с автоматом на коленях, поджав под себя ноги в сапогах — я желал оставаться им. Высшим существом. Меня тешила как-то такая ложь.
— Хочешь, мы тебя пристроим на Витькино место? — спросил парень с гитарой. — Экспедитором… Или на мое — жестянщиком по машинам. Когда ты дембельнешься, меня как раз призовут.
Идея всем понравилась, девушки принялись уговаривать меня, и я не заставил себя долго упрашивать.
— Заметано, — сказали ребята, — по этому поводу нужно выпить.
— Но я не знаю тонкостей, — сказал я снисходительно.
— Научим! — воскликнули они. — Дело не хитрое. По стольнику в день обещаем. Нормально?
— Нормально, — с готовностью согласился, я. Хотя и не знал, нормально это или нормально больше? Я ничего не знал о гражданской жизни.
Загремели бутылки в рюкзаке, хлынула в стаканы струя красного вина. Оно принялось отсвечивать в желтизне костра кровью. И я понял: страшно хочу полюбить кого-нибудь из них. Но не могу.
— Для храбрости, — прошептала мне на ухо Люда.
Я молча обнял ее, — наглость, конечно, но она позволила мне это сделать. Выпил, снова обнял ее, — но этого уже не хватало мне.
— Людка, — сказали девушки озорно, — парню, наверное, скоро уходить.
Я догадался: они тоже забыли, как меня зовут, им тоже неудобно было переспрашивать.
— Дайте нам с собой выпить, — сказала Люда, крепче сжимая мою руку.
— Задай ей там жарче, — засмеялись ребята.
Она легко поднялась, потянулась к рюкзаку, и достала оттуда бутылку.
— Пошли, — сказала она, оглядываясь на меня. — Поболтаем… Если хочешь.
Я молодцевато поднялся. Хотя и было сопротивление. Что-то во мне, хотя, взбунтовалось. От того, что все происходит так просто. Но я понимал: нельзя медлить. И нужно что-то сказать ребятам. Нельзя уходить молча.
— Не ударю в грязь лицом, — сказал я. — Постараюсь за всех, за нас, отличных парней, несущих службу на необъятных просторах нашей страны.
Они рассмеялись. Я понял: угодил им. И понял: хорошо, что я — нетрезв.
Совсем здорово, что, Люда взяла с собой бутылку… Мешался автомат, было секундное колебание, не оставить ли его им, покинутым нами у костра, пусть побалуются игрушкой, если хотят, пока меня не будет. Но долг пересилил, я взял его за ствол, и внес вместе с собой в палатку.