переломать в потемках все кости. Как входят в незнакомый чужой дом, предусмотрительно наклоняясь, чтобы не удариться о притолоку, и аккуратно переступая порог, который неожиданно может оказаться коварно высоким и скользким. И вдвойне осторожно — там, за порогом, — чтобы случайно не переломать чего-нибудь внутри, в этих незнакомых потемках чужих мыслей, желаний и чувств. Потому что ты заходишь вовнутрь для того, чтобы помочь, а не для того, чтобы разрушить. И именно это талдычила старуха Марго — до тех пор, пока не убедилась, что девочка поняла и выучила правило наизусть.
Человеческая душа хрупка, и последствия даже малейшей небрежности в обращении с ней непредсказуемы. Ты можешь пытаться вылечить головную боль — пустяковина, всего-то, что надо — открыть заклинившее окно, выпустить из дома затхлый воздух; а заденешь по пути случайно, например, локтем, этажерку — и соскользнет на пол и так уже балансировавшее на самом ее краю зеркало, и до конца жизни будет «излеченный» бессмысленно пялиться в пустоту перед собой, пуская слюни и тщетно пытаясь собрать рассыпавшееся в осколки отражение всего мира.
Не лезь внутрь до тех пор, пока тебя не зовут — талдычила старуха и заставляла Марго повторять это за собой — куда строже и требовательнее, чем придирчивая нянька, заставлявшая Марго учить непонятные псалмы. Только здесь было понятно, и Марго была согласна со старухой. Только ведь… старуха и сама говорила про крайний случай. И, может быть, этот крайний случай как раз тогда, когда на твоих глазах умирает единственный человек, которого ты любишь?
«Я люблю ее», — думала Марго, с отчаянием глядя в тускнеющие старухины глаза, из которых потихоньку — день за днем — ускользала жизнь. Поздно, поздно… почему она так поздно поняла это?
Почему осознание любви настигает тебя как раз тогда, когда ты уже теряешь ее? Почему ты понимаешь, что умираешь от жажды, только тогда, когда чашка с волшебной живой водой выскальзывает из твоих пальцев…
— Не смей, — исхудавшая, но еще сильная рука перехватила тонкое запястье девочки, а старухины глаза мигнули — скрылись на мгновение за бледной морщинистой кожей век — как у больной птицы — увернулись от пристального взгляда Марго и посмотрели на Марго из-за полуприкрытых век строго и настороженно. Дверь? Да нет, не дверь — ворота, тяжеленные, железные, накрепко закрытые — глупая девчонка, возомнившая себя взломщиком, может обломать себе пальцы, пытаясь приоткрыть их хоть на малюсенькую щелочку. Марго охнула — от боли в стиснутом старухой запястье — и в невидимых пальцах, которыми Марго пыталась раздвинуть накрепко спаянные створки железных ворот в старухиных глазах.
— Я предупреждала тебя, бестолковая дурочка, не лезь без спроса, — напомнила старуха, выпуская — руку Марго — из своей ладони и взгляд Марго, защемленный, как челюстями капкана, створками железных ворот — из своего взгляда. — Если ты будешь так делать, когда-нибудь погибнешь или сойдешь с ума. Я ведь тебе говорила это сто раз, а?
— Ты еще говорила, что в крайнем случае… — напомнила Марго, морщась и потирая запястье, — ты говорила, что если любишь…
Она запнулась, увидев улыбку на старухиных губах — необычную, слабую, дрожащую, и посветлевшие глаза — как будто золотистый солнечный свет, гладивший впалые старухины щеки, проскользнул внутрь ее глаз — туда, куда так и не удалось прорваться взгляду Марго.
— Спасибо, — сказала старуха, и улыбка еще сильнее изогнула ее тонкие, не привыкшие улыбаться, губы. — Если бы ты знала, девочка, как давно я не слышала таких слов. Собственно, я больше никогда и не надеялась услышать — уже много-много лет.
Старухины пальцы легонько и извиняюще погладили покрасневшее запястье Марго.
— Я не хотела говорить с тобой о смерти. И я бы не хотела, чтобы ты видела смерть… но так уж получается, — улыбка все еще лежала на старухиных губах, а голос был мягок и почти беззвучен: — Я устала. Я прожила достаточно — столько лет, что я сама сбиваюсь, когда начинаю их считать. Мой дом — куда ты так хотела сейчас прорваться — уже просто старая развалина; в нем полным-полно пустых пыльных комнат, куда я уже и сама давно не заходила, — и призраков. Их лица расплываются, когда я пытаюсь их разглядеть; и я уже слишком глуха, чтобы расслышать, что они говорят. И мне иногда кажется, что я сама — вот такой призрак — без лица, без голоса, без тела. Я устала, девочка. Я устала бродить по этому дому и ждать, когда он рухнет мне на голову… Я хотела бы просто оставить это все — и уйти… Не пытайся задержать меня, девочка… Ладно?
Марго завороженно смотрела, как старухина исхудавшая, узловатая, морщинистая рука медленно гладит ее ладонь — и с ужасом, перехватывающим дыхание, пыталась представить, как это будет — какой будет эта рука, когда старуха умрет.
— И что останется… мне, когда ты уйдешь? — тихо спросила она.
— Куча камней, кости, тряпки — старое тело и твоя память, девочка. То, что остается от любого человека, когда он умирает. Просто память.
— Я опять буду одна — без тебя. Я не хочу… — голос Марго дрогнул.
— …Твоя память, девочка. Ты не будешь одна. Я буду с тобой — навсегда, если ты захочешь. Только я не буду больше приставать к тебе с нотациями и не буду дергать тебя за плечи, когда ты замечтаешься — я буду говорить с тобой только когда ты этого захочешь. Когда ты будешь вспоминать обо мне. И может, так куда лучше, а?
— …Я не хочу, — Марго всхлипнула и уткнулась лицом в старухину теплую (живую, пока еще живую…) ладонь. — Я не хочу — так!
И почти сейчас же, откуда-то из глубины притихшего, вызолоченного солнцем и осенью леса, долетел долгий тоскливый, выворачивающий душу, вой. Молодой полугодовалый волк, до этого дремавший в тени ольховых зарослей — тревожно дремавший, вздрагивая и поскуливая во сне — проснулся, недоумевая, что за тоска холодком ворочается в брюхе, щекочет ребра и толкается в горло — беззвучным, отчаянным криком; приподнялся на передних лапах и заплакал, задрав мохнатую морду к безмятежно-голубому равнодушному небу.
— Твой волк, — тихо сказала старуха, и по ее голосу Марго поняла, что она все еще улыбается. — Слышишь? А ты боишься остаться одной. Тс-с, — она осторожно погладила девочку по голове: — Нет ничего глупее, чем поливать слезами лесной мох. Ты что, думаешь, там вырастут цветы?
— …Нет ничего глупее, чем поливать слезами лесной мох. Ты что, думаешь, там вырастут цветы?
Марго испуганно подняла голову и заморгала: фигура женщины, стоявшей против солнца, расплывалась — то ли от яркого света, то ли от слез в глазах Марго. Длинное широкое темное платье — или плащ; волосы, подобранные под платок, открывали высокую шею…
Рука соскользнула с плеча Марго, и женщина медленно опустилась на корточки рядом с девочкой. И только тут Марго разглядела ее лицо. Странное лицо. Непонятно какое. Вроде бы старое — морщинистое, старушечье, с седыми космами выбившихся из-под платка волос; а вроде и молодое — может, из-за глаз, ярко сияющих на этом лице — как драгоценные камни; как вода в торопливом ручье в солнечных лучах; как угли в затухающем костре — одним словом, так, как не могут сиять обыкновенные старушечьи глаза, обычно подернутые мутной пленкой рассеянности и скуки — как, например, у старой кухарки Марыси.
И Марго несколько минут изумленно хлопала заплаканными глазами, недоумевая, откуда здесь взялась эта странная женщина — из солнечных лучей что ли вылепилась? Или из теней вон тех пушистых елок, сбившихся в кружок на краю поляны? И что она здесь может делать, в лесу, в звонкий теплый июньский полдень — за ягодами вроде еще рано ходить, а за грибами и подавно. Пустой сейчас должен быть лес.
А потом Марго вдруг вспомнила, кто это может быть — и похолодела от страха.
Лесная старуха, ведьма без имени. О ней шептались иногда на кухне — Марго однажды подслушала такой разговор и видела, как толстая и обычно невозмутимая Марыся закатывает испуганно глаза и мелко и торопливо крестит свою необъятную, обтянутую платьем в синий цветочек, грудь. И озирается — как будто упоминаемая в разговоре Лесная старуха могла подслушать кухаркину болтовню и наслать на нее порчу. За длинный язык. Именно этим — то есть насыланием порчи на кого придется по любым, самым пустяшным поводам, по рассказу Марыси, Лесная старуха и занималась — конечно, когда у нее выдавалась свободное