звона почти никогда (насколько помнила Марго) не достававшегося из сундуков столового серебра, от слишком громких разговоров, от веселого смеха — от света и звуков, которые бедная комната не слышала уже бог знает сколько лет. Собственно, смеялся только один Владислав. Его отец и Марго иногда улыбались ему в ответ, но были невероятны и невозможны раньше и эти улыбки (как, неужели дядя Владислав умеет улыбаться?!) — напряженные вначале и слегка потеплевшие к концу обеда.
Может, причина была в искренней жизнерадостности молодого Владислава, рассказы которого о городской жизни и офицерской службе были такими живыми, шутки — забавными, а смех настолько заразителен, что невозможно не улыбнуться ему в ответ… Может — в весеннем, осмелевшем после долгих сумеречных дней солнце, которое, нагло разлегшись на столе, по-хозяйски трогало гладкие бока до блеска начищенных серебряных супниц, салатников и кувшинчиков, залезало в тарелки, рассыпалось разноцветными искрами в узорах хрустальных бокалов и теплыми скользкими бликами бродило по лицам, заставляя всех растерянно жмуриться…
А может быть, причина была в самом обеде, в приготовлении которого Марыся, обыкновенно то пережаривавшая, то пересаливавшая, на этот раз превзошла саму себя. Перепелки, начиненные утиным паштетом, с восхитительной нежностью таяли во рту, поглаживая нёбо душистым ароматом пряностей (в который — как недостающий цветок, превращающий охапку цветов в букет — вплетался терпкий привкус тягучего темно-бордового вина, нацеженного паном Владиславом из тщательно сберегаемого в углу подвала старого бочонка), а поросенок, тушеный с черносливом в ореховом соусе, благоухал так аппетитно, что от этого запаха кружилась голова.
Марыся, взволнованная и раскрасневшаяся, в свеженакрахмаленном хрустящем переднике, ходила бесшумно и важно, подавая свои кулинарные шедевры с торжественной почтительностью, как будто прислуживала на королевском приеме. И в какой-то миг солнечный луч дотянулся до руки, ласково погладил пальцы, сжимающие тонкую ножку бокала, огненно вспыхнул в багряной глубине, превращая вино в драгоценный камень в сверкающей оправе хрусталя; и мужской голос (не напряженный и не сердитый, как обычно у дяди Владислава) мягко спросил: «А помнишь, маленькая Маргарита, кажется в детстве…»; и светлые веселые глаза с интересом и симпатией посмотрели на Марго… в какой-то миг ей показалось, что она действительно на королевском приеме. Случайная гостья, которую по ошибке приняли за принцессу. И вот король — приветливо разговаривает с ней, а солнце вспыхивает золотым нимбом на его волосах и в его улыбке, и поэтому он кажется похожим на ангела… А она не знает, куда деваться от его взгляда… потому что никто никогда так не смотрел на нее… и никто никогда не целовал ей руку…
Он похож на ангела, а ее называют ведьмой. Ведьму по ошибке приняли за принцессу и усадили за королевский стол… А что будет, когда обман раскроется? Станет ли король вот так же улыбаться ей — и станет ли он снова целовать ей руку?..
Марго казалось, что у нее горит кожа на запястье — в том месте, где прикоснулись его губы (… челюсти капкана вонзились в волчью лапу… да нет же, нет…), и почему-то — вот нелепость — ей хотелось почувствовать это еще раз — твердые пальцы, сжимающие ее ладонь, прохладные губы на горячей коже…
Слишком большой глоток вина обжег ей горло, Марго закашлялась, пряча лицо — и взгляд — за салфеткой. Дикарка… дикарка…
— …Ты к нам надолго, сынок?
— Ну, не знаю… наверное, до осени, если ты не против, папочка… и ты, маленькая Маргарита?
— Нет. Почему бы и нет… то есть, конечно, не против… — Марго безразлично пожала плечами — попробовала, чтобы это выглядело безразлично. Недоумевая, почему у нее перехватывает голос, дрожат пальцы, сжимающие бокал, и так страшно и головокружительно смотреть в улыбающиеся светлые глаза… Нет, не СМОТРЕТЬ — заглядывать, только осторожно и испуганно заглядывать. Она так и не решалась ПОСМОТРЕТЬ. Потому что там, в нежной улыбке глаз Владислава, ее двоюродного брата, маячило что-то… (…прохладные губы на горячей коже?)… бездонное небо, в котором можно летать… но в которое так страшно ступить, боясь его головокружительной глубины…
Поднимаясь по лестнице в свою комнату, Марго приостановилась, прислушиваясь к оживленным голосам отца и сына. Она чувствовала себя странно. Ощущение прикосновения к другой жизни, которая (когда-то была?) могла бы быть (терпкий вкус вина и беззаботной улыбки на губах; блеск и веселый звон серебра и разговоры за обедом; блестящие вежливые кавалеры, которые целовали дамам руки и говорили комплименты)… Как будто Марго случайно незваной гостьей заглянула в ту, другую жизнь, которая могла бы быть… если бы Марго была НЕ ТАКОЙ. Нет, не так. Если бы она была — такой. Как все остальные. Обыкновенной девушкой. Девушкой, которой можно поцеловать руку; девушкой, в которую можно влюбиться; девушкой, на которой можно жениться и жить в любви и согласии — до спокойной старости, воспитывая детей и внуков; девушкой, которую не называют ведьмой…
И Марго замерла на полушаге, дотронувшись ногой до следующей ступеньки, но так и не поднявшись на нее, удерживая это странное, ускользающее ощущение. Того, что могло бы быть, но чего никогда не будет. Улыбка уже дрожала и соскальзывала с ее губ; солнце, пробивавшееся сквозь тяжелую портьеру, стремительно тускнело; перила, только что такие теплые и нежно-бархатистые, затвердевали под ладонью… Марго захотелось расплакаться… От бессилия удержать то, чего никогда не будет?
И вдруг ей показалось, что это все уже было. Умирающее солнце дотронулось до портрета над лестницей, и Марго сквозь набегающие слезы увидела, что мама улыбается ей из сумерек слишком темного, обычно скрывавшего выражение лица, полотна в громоздкой бронзовой раме.
Мама… мама в этом белом шелковом платье когда-то спускалась по этой самой лестнице и гладила мягкой надушенной рукой перила; а мужчина, которого она любила, улыбался ей и протягивал руки. Сияло серебро в столовой; переливалось драгоценными камнями вино в бокалах; оживленно переговаривались гости, ожидая начала обеда… Когда-то… Жизнь, которая когда-то была… Жизнь, которую еще помнит дом — раньше веселый и смешливый, а теперь мрачный и постаревший; помнит, с ревнивой тоской охраняя свои воспоминания от посторонних. «А я посторонняя? — Да, да, посторонняя… Была посторонней — всегда», — подумала Марго, вспоминая, как она раньше ненавидела этот дом и даже не пыталась вглядеться и прислушаться — ПОСМОТРЕТЬ в глаза своему собственному дому так, как учила смотреть старуха… Помнят эти ступени, обычно сварливо скрипучие, а теперь притихшие под осторожными шагами Марго; угрюмая гостиная, которая сегодня так заискрилась и ожила под солнцем — как раньше; перила, настороженно выгнувшиеся под ладонью Марго… Они помнят… вспоминают… то, что когда-то было… то, что могло быть… то, что может еще когда-нибудь быть? А почему бы и нет?
И Марго, чувствуя, как опять оттаивают и теплеют — как живые — деревянные, помнящие еще прикосновение рук ее мамы, перила, удивилась своей собственной улыбке, неожиданно скользнувшей на губы — следом за своим шепотом — заклинанием: «До осени… До осени…»
Старуха дожила до осени, как будто наколдовав напоследок летних дней — до самого конца сентября. А в день ее смерти трава поседела в первый раз, прихваченная жестоким и особенно странным после вчерашнего теплого солнца заморозком.
Старуха умерла на рассвете.
В бесцветный час между умирающей ночью и еще не рожденным утром. Когда небо, роняя пушистые клочья влажного тумана, так близко нагибается к земле, что его можно потрогать. Когда приснившиеся сны еще не потеряли свой цвет и реальность и кажется, что их тоже можно потрогать — как небо…
Марго проснулась от старухиного взгляда.
В эту ночь она так и не ушла домой. А прогнать было некому. Старуха уснула, вдоволь напившись травяной горечи из глиняной кружки. И Марго устроила себе постель на деревянной лавке — напротив старухиной кровати.
Сны пришли почти сразу же. Прежние — страшные. Только почему-то в эту ночь у них не было полной власти над Марго. Они только приближались мутными тенями, трогали влажно и зябко, как утренний туман, и снова отступали. А Марго вспоминала о спящей рядом старухе и совсем вырывалась из липких пальцев пугливых снов. Вслушивалась в дыхание старухи — еле слышное, как шелест сухих листьев в безветренную погоду. Потом роняла руку, ныряла дрожащими пальцами в теплую шерсть на загривке спящего возле лавки волка. Успокаивалась и потихоньку снова начинала соскальзывать в липкий туман из бормочущих теней своих снов. Как будто в эту ночь умирающая старуха — и волк? — не подпускали Марго к ее снам. Или не