невода.
Невод было видно почти целиком, всю его широкую, натянутую поверхность, вогнутую в центре замыкающегося круга. Березовые завитки стремительно трепетали. Словно молнии, проносились быстрые щуки, поблескивая на солнце мелкой чешуей. До них уже добирались темные руки рыбаков, проворно хватали их за узкие темные головы и кидали в маленькую лодочку-садок, привязанную к борту лодки. Кое- где в неводе бился радужный окунь, зацепившийся острыми жабрами за предательские веревки. Словно кусочки серебра, мелькала плотва. Мелочь бросали прямо в лодку, где она трепыхалась, хлюпала и металась по мокрому дну. В лодку стягивали и собранные складки невода, и в каждой складке, в каждом углублении таилось туловище щуки. Рыбаки подтягивали невод осторожно, чтобы не прозевать, не дать выскользнуть ни одной рыбешке. Отряхивая невод, они собирали его в лодку, где он вырастал, как мокрый серый ворох сбитых дождем осенних листьев. Старик еще раз наклонился и выбросил в воду ком глины, захваченный неводом со дна.
— Хорошо сошло, — похвалил Павел, глядя на серебряную груду мелкой рыбешки и на полный садок у лодки.
— Да, порядочно… — подтвердил Капрынюк.
Теперь уже можно было похвалить улов — они не собирались забрасывать невод вторично.
— Да, изрядно, да что с того? Для себя, что ли, ловим?
— Что-нибудь да останется, — заметил Павел.
— Ничего не останется, ничего, разве что немного мелочи снесешь домой сварить. Невод-то ведь не наш…
— От инженера?
— От него. Мой давно порвался, пришлось взять. А теперь вот плати — кто его знает, когда выплатишь?
— Осенью на озере будем ловить, язей в этом году сила, вот и выплатите.
— Куда выплатить!.. Свалял дурака — взял этот невод. Как же не взять, даром дает… Черта там даром, пальцы в воде сгниют, пока это «даром» отработаешь.
— Плохо дело…
— Конечно, нехорошо.
— Работаешь, работаешь, а какая польза от этого?
— Как при барщине.
— А чем сейчас не барщина?
— И откуда теперь эти деньги брать?
— Да вот только что, может, поросенка к зиме продашь, что-нибудь останется.
— Большой у вас?
— Пуда на три, больше не будет. Чем его откармливать?
— Почем нынче дают?
— Смотря какая ярмарка. На той неделе во Влуках будет, староста объявлял.
— Пожалуй, и мы соберемся. Баба моя хотела еще подержать его немножко, да куда там… И на соль надо, и на все…
Они задумались, загрустили. Капрынюки очищали невод, собираясь плыть домой. Павел поплыл с наставками дальше. Семенюк за ним.
Рыбу ловили по целым дням. Жнитво окончилось, работы не было. Лошади снова огромными табунами бродили по выгонам и вечером, развевая гривы и топоча неподкованными копытами, бежали в деревню. Коровы паслись на скошенных лугах и на золотящихся короткой соломой стернях, зеленых от сорняков, обрадовавшихся, что хлеба уже не заслоняют от них солнце. Воробьиное просо горело пурпурными и карминовыми звездочками. Кое-где виднелись хрупкие стебли и бледные, вторично зацветшие осенью головки васильков. Сонная тишина нависла над полями, где зеленели уже только полоски картофеля, да и те кое-где начинали буреть. Впрочем, от этого раннего картофеля нечего было ожидать хорошего сбора. Бабьи когти выцарапали из-под стеблей мелкие водянистые клубни, остальные выковыряли ребятишки, которые жгли костры в ночном. Картошка в эту пору была нехорошая — мелкая, редкая, невкусная. Она не давала ни силы, ни сытости. Да и жаль ее было — ведь она могла еще подрасти, окрепнуть, дать вдвое больше пищи. Но ничего не поделаешь — у кого было хоть немного хлеба, у того картошка могла еще дождаться в поле своего времени. Но у кого хлеб погорел на песчаных холмах, вымок в ложбинках, тот уже сейчас, хотя лето еще только начало клониться к осени, ощущал горький вкус предвесенней голодовки. Ситник сейчас никуда не годился, прямо как корка, сухой, лишенный сока. Стебель трескался, жадные зубы вонзались в пустоту с высохшей, как проволока, сердцевиной. Отцвела майна, и женщины уже не выходили в утренние часы собирать мелкие бледно-зеленые зернышки, которые, если их сварить в молоке с водой, имели видимость еды. Да и воды в молоке становилось все больше — коровы доились плохо, пора буйной весенней травы давно миновала. Уже теперь, хотя калина еще стояла в красных гроздьях и листья на деревьях еще зеленели, приходилось рассчитывать, до каких пор хватит сена.
Упали цены на скот — слишком много пригоняли его на каждую ярмарку. Всякому хотелось освободиться на зиму от лишних ненасытных ртов. Немного выручали лишь грибы — ребятишки по целым дням бродили за ними по лесу. Времени у них хватало — школы в деревне не было. И все ели грибы, вареные и печеные на кострах, а были и такие, которые можно было есть сырыми. Единственная же надежда на получение наличных связывалась с продажей кабанчиков.
Во Влуки отправилось множество народу. Ехали на лодках, на подводах, шли пешком, положив свинью на соседскую подводу. С самого рассвета — куда там! — еще задолго до рассвета по всей деревне раздавалось дикое верещание выводимых из хлевов и связываемых животных. Они визжали, как безумные, будоража собак, которые поднимали упорный, бешеный лай.
Стефек подсел на подводу Семенюков. Собственно говоря, ему нечего было делать на ярмарке, но его радовала толпа народу, теснящегося на влуковской площади. Притом он рад был ехать куда угодно, лишь бы сбежать из дому от ворчания матери и мрачного лица Ядвиги, которая все чаще погружалась в свою долгую молчаливую задумчивость.
Он сидел на козлах с самым младшим Семенюком, Владеком. Перед ними тянулась пыльная узкая дорога, полная ухабов, ям, глубоко изрезанная колеями, которые еще с весны вдавились в сырую почву, да так и остались, застыв, словно отлитые в твердом металле… Повозка подпрыгивала, и большая свинья, лежавшая в ивовой корзине, всякий раз сердито хрюкала от толчков.
Их обогнала подвода Капрынюков, и Карий ускорил рысь, словно вид Гнедого, запряженного в соседскую телегу, побудил его к соревнованию. Стефек смотрел на длинную гриву лошади, развевающуюся под изгибом высокой дуги, втягивал в ноздри острый приятный запах лошадиного пота. Как хорошо, что он все-таки поехал! Что веселого дома? Работы теперь немного, уборка хлеба закончена, и мать все чаще ворчит по поводу его частых отлучек, которые теперь уже невозможно оправдать косьбой или пахотой. Между тем безнадежная печаль, которой веяло от старого дома, невыносимо угнетала его. Да еще эта Ядвига — иногда ему хотелось поговорить с ней, так просто, по-человечески поговорить, как-то помочь ей, может, и посоветовать что-нибудь, но из этого ничего не выходило. И вообще она какая-то странная. Вот хоть и тогда, когда он спросил о Петре. Ведь это было так важно, Семен так просил узнать, не оставил ли чего Петр, а она ни слова. Да еще переспрашивает — какой, мол, Петр? А между тем ведь она была влюблена в Петра, любила его, это было совершенно ясно для всех. И вот теперь она мирится с тем, что мать беспрестанно приглашает этого Хожиняка. И сама сидит, слушает, не возражает, похоже, что в конце концов согласится выйти замуж за осадника. Как же у нее обстояло дело с Петром? Конечно, ждать десять лет очень трудно, но все же в голове Стефека не укладывалось, как она могла так быстро забыть того. Ведь его арестовали только прошлой осенью, еще года нет. Удивительный народ эти девушки. И притом брак с Хожиняком означал нечто большее, чем просто замужество. Хотела этого Ядвига или нет, — он означал полный разрыв с деревней.
— Глядите, ходит, ищет, чего не потерял, — сказал Владек, показывая кнутом в пустое поле.
— Кто?
— А этот, из комендатуры.
Стефек поднял голову. По широкой стерне, переходящей у реки в лес тростника, брел Людзик. Его