– А ты за что села? – спрашивают лису.
– А я с енотом поругалась, хвост ему выдрала.
– А ты, гусь, за что?
– Я вам не чета, уголовники, – гордо отвечает гусь. – Я гусь политический.
– Политический?.. Чего же ты натворил?
– Чего, чего... Пионера в зад клюнул, вот чего!
Первым делом тебя спрашивают:
– Сколько дали?
Вторым делом:
– За что?
Наши ответы их потрясали. Все камеры, затаив дыхание, прослушали одну и ту же историю про избиение и демонстрацию. Потом ее прослушали милиционеры.
Больше всего их поражало, что мы заступились за арестованных товарищей. Больше всего! Они ведь тоже были арестованы, но за них не заступился никто. Это вызывало восторг и страх. Каждый из них никогда бы не рискнул на подобное, а вместе – тем более.
После одного из рассказов из-за стены раздались аплодисменты. Там, за стеной, был карцер. Тот, в карцере, проделал дыру, прослушал всю историю и бурно выражал свой восторг. Когда дыру заделали, он пробил новую.
Уже на другой день мы стали знаменитыми. Такого внимания к нашим особам мы не встречали никогда и, наверно, не встретим больше нигде. Ведь это мы были те самые гуси, что осмелились клюнуть в зад товарища пионера. А это всякому приятно. Даже тому, кто всего боится. Страшно, а приятно.
– Не знают ваши, где вы сидите, – сказал один. – А то бы они собрались и разнесли весь этот барак к черту!
Вот это признание так признание!
Наша жизнь в камере была труднее всех.
Нас не выводили на работу.
Таков был приказ сверху, и выполняли его старательно.
Утром камеры радостно бежали к автобусам, а мы оставались в одиночестве.
Каждый в своей камере.
Было холодно: днем почти не топили. Было голодно: в семь утра – три ложки каши, а обед вечером, когда всех привезут с работы.
Мы дремали на нарах, боком привалившись к прохладной батарее. Мы завидовали остальным. Они дышали воздухом – мы сидели в вони и смраде. Они обедали днем – мы оставались без еды.
И тогда они стали о нас заботиться.
Каждая камера о своем еврее.
Совали в столовой лишнюю порцию каши. Кусок хлеба. Селедку. Миску супа погуще.
Через шмон на входе они протаскивали нам лук, чеснок, яблоко, пару лимонов. Ко мне подошёл Вова-наркоман и тихонько сунул из кулака в кулак два слипшихся кусочка сахара. Было смешно и трогательно: я съел их за ужином.
Среди нас оказался вчерашний школьник, мальчик с нефритом, на строжайшей диете. Вся еда ему не годилась, вся без исключения. Но кто это будет учитывать в бараке? Жри, что дают! Узнал об этом старик, отсидевший по тюрьмам семнадцать лет, принес назавтра пару плиточек шоколада. На свои купил, на запрятанные деньги.
– Кто против них, – сказал, – тот мой друг. Где бы их ни давили, я рад.
Это он притащил горстку конфет, пачку вафель, белый хлеб для школьника. В жестокий шмон умудрился пронести под стелькой ботинка еще одну плитку шоколада. От тепла шоколад расплавился, потек, пропах лишним запахом: пришлось его выкинуть.
Мишка-хват учудил напоследок.
Мишка проволок через шмон здоровенную кормовую морковь.
Привязал ее к члену.
– Это вам, жиды! Ешьте на здоровье!..
Но мы не оставались в долгу.
Мы им рассказывали.
Они спрашивали, мы отвечали.
Вот начинает один:
– Куда ты едешь? Там, в Израиле, не как у нас. По телевизору показывали: голод с безработицей.
– Брехня! – вскакивает другой. – Пропаганда и чушь!
– Брехня – не брехня, а совсем уж врать не станут.
– Эй, расскажи, как оно на самом-то деле.
И так чуть не всякий вечер, во всякой камере:
– Как оно на самом-то деле?..
Слушали они с удовольствием, старые и малые, с образованием и без, и признательны были – очень.
Волею случая мы оказались просветителями.
Кроме нас была еще газета 'Московская правда', один экземпляр на камеру. Который сеял разумное, доброе, вечное. Который проглядывали за пару минут, задерживаясь лишь на кроссворде, и дружно отправляли в сортир.
И всполошилось начальство.
Всполошилось начальство, срочно приняло меры.
Стали вербовать стукачей. Чтобы следили за нами, слушали наши речи, запоминали и докладывали.
Из каждой камеры вызывали по двое к лейтенанту. Через полчаса они возвращались, задумчивые и озадаченные. Через час рассказывали остальным.
Один сказал:
– Ты, командир, кашу на ребят не вари, не надо.
Другой:
– Что я, сука последняя, стучать на своих? Пошел ты, лейтенант.
Третий, из моей камеры, долго кряхтел по возвращении, пыхтел, надувался обидчиво, а к ночи прорвался криком:
– Они, гниды, всех перехватали! Всех пересажали! Где ребята с Пресни? Где дружки мои дворовые? Все по тюрьмам, по лагерям, по высылкам... По дворам пройдешь – никого! Что же они с народом делают, гниды?..
И я понял: этот не настучит.
Еще один, в соседней камере, шепнул моему другу:
– Остерегайся вон того. Он постукивает.
Вечером друг сказал громко:
– Что же мы, мужики, так и будем его терпеть? Ни поговорить, ни рассказать.
Слезли с нары двое мужиков, взяли стукача за плечи, долбанули пару раз о стенку, – он сразу затих и сидел тихо до самого выхода. (Между прочим! По профессии он был реставратор. Реставраторы, имейте в виду! Среди вас находится стукач. Как минимум, один.)
Потом в той же камере появился другой. Этот был молодой и активный. Он вызывал на разговоры.
– Всюду жиды,– сказал. – Куда ни сунься, один другого тянет. Вас всех пора стерилизовать.