– Тебя евреи сюда посадили? – спросил мой друг.
– Нет, русские.
И тоже затих.
Кстати об антисемитизме...
Я его почти не чувствовал. В моей камере он будто и был, а будто его не было. В других – тоже. Прежде чем рассказать анекдот о еврее, они извинялись перед нами. Мы смеялись. Мы объясняли, что этот анекдот не имеет отношения к евреям. Он может быть и о русском, о грузине, о калмыке. И рассказывали в ответ чисто еврейский анекдот. Тогда смеялись они.
В одной камере их спросили:
– Представьте себе на минуту, что евреи вдруг исчезли. Нет в России ни одного еврея. Изменится ли от этого ваше благополучие?
Вся камера старательно подумала и решила единодушно: нет. С исчезновением евреев лично им лучше не станет. Потому что ни один из них не зависит от еврея, даже не сталкивается с ним на работе или дома.
Это открытие вызвало всеобщее изумление на грани с недоумением.
(Евреи! Я думаю, наш долг, евреи, сидеть в тюрьмах вместе с другими народами. Установить круглосуточное дежурство в каждой камере. Чтобы рассказывать и отвечать на вопросы. И через недолгое время они изменят к нам свое отношение. Шутка.)
Мишка-хват пускал то и дело в разговоре: 'Жид да жид... Жид да жид...' И не по злобе, вроде, а так, по привычке. Потом вдруг проговорился: тесть у него еврей.
– Не еврей, – уточнила камера, – а жид. И жена у тебя жидовка. И дети – жиденята. Так что, мотай, паря, в Израиль.
Все ржут, а он озлился, завертелся на наре, потом засмеялся, рукой махнул:
– Куда мне в Израиль? Я пью много.
Лежал на наре жирный гнус в красной нейлоновой рубахе, который с наслаждением портил воздух и кидал порой реплики о евреях. Любая статья об Израиле находила живой отклик в его душе. Он безошибочно вынимал то, что хотел вынуть, на что и рассчитывали авторы статьи. Имя еврейское, событие, факт искаженный – ему годилось всё.
Но камера его не поддерживала. Камера переводила разговоры на другие темы. Они нас берегли. Здесь, в камере, они нас уважали. Ведь мы делали то, на что они не решались. Они подмечали нашу сплоченность. Они обсуждали это и ставили нас в пример. Приглядывались к нам внимательно и с удивлением.
Здесь, в камере, мы были для них заключенными. Трудно сказать, как бы они повели себя в другом месте. Но тут нас держали в самых трудных условиях. У нас было неопределенное будущее. Это они хорошо понимали.
Каждый из них говорил на прощанье:
– Желаем скорее уехать.
Мишка-хват заорал на пороге:
– Да здравствует Израиль!
Вова-наркоман сказал мне:
– В будущем году встретимся здесь.
По его понятиям раньше встречаться нельзя. Закон в этом деле такой: в течение года можно сесть на пятнадцать суток один только раз. Попадешься еще – за ту же вину год лагерей, потеря московской прописки.
Он сказал:
– В будущем году встретимся здесь.
А я подумал:
– В будущем году в Иерусалиме.
В этом и была наша разница.
Небылица шестая
Это еще что, мужики! Это всё ништо. На кукиш не купишь, а купишь – не облупишь. Не то худо, что худо, а то, что никуда не годится. Притерпимся – и мы люди будем.
Он, паразит, придет утром в цех, а у самого руки трясутся. Прямо ходуном ходят. Какие там микроны – пуговицу не отстегнуть. Мастер орет, мы веселимся, а Полуторка привалится к углу, спит стоя, как лошадь. Здоровый, мослатый, заезженный: лошадь и есть.
А начальник цеха у нас был еврей. Нормальный мужик. Наум Ароныч. Всё, сука, понимал, хоть и не наш. Придет, встанет перед Полуторкой: глаза тоскливые, будто тоже с похмелья, сам грустный, мать схоронил, не меньше.
– Что ж ты, – говорит, – Снегирёв, со мной делаешь, что? План горит, а тебя от станка гнать надо. Кто мне корпуса расточит, кто? Из-за тебя, Снегирёв, ракета не взлетит. Из-за тебя, Снегирёв, оборона родины пострадает. Будем увольнять, Снегирёв, будем увольнять.
А Полуторка стоит, глаза за спину заваливает.
– Я станочник, Наум Ароныч... Меня – нехватка... Меня нынче хрен уволишь.
– Прав ты, Снегирёв, как всегда прав. Тебя – хрен уволишь. Только что ты теперь можешь, Снегирёв, что? Пыль с пряников сдувать?
– Мне ба, Наум Ароныч, опохмелиться... Я ба, Наум Ароныч, отработал... Хоть до ночи.
– Опохмелиться ему! На свои опохмеляйся, Снегирёв, на свои.
– Нету у меня своих, Наум Ароныч. Старые все пропил, новых не наработал.
– Нарабатывай, Снегирёв, нарабатывай.
– Да как жа мне нарабатывать? У меня руки трясутся. А опохмелиться нечем.
Тут еврей побегает, побегает вокруг:
– Замкнутый круг, – говорит. – Вся наша жизнь, Снегирёв, замкнутый круг. Иди за мной. Иди – не падай. На тебя, Снегирёв, коллектив смотрит.
Приведет к себе в кабинет, дверь запрет:
– Стакана тебе хватит, Снегирёв?
– Хватит, Наум Ароныч. Должно хватить.
Сейф отомкнет, бутыль достанет. С техническим спиртом. Стакан нальет – до краев.
– Пей, Снегирёв. Водой запивай.
– Водой лишнее. Мы без воды.
И – единым махом...
– Ну, Снегирёв, и силен же ты! Не, Снегирёв, с таким народом ссориться не надо! Ай, Снегирёв, губишь ты себя!
– Мне ба, Наум Ароныч, еще стаканчик...
– Стаканчик! Это он называет стаканчик! Всё, Снегирёв. Хватит. В тебя вливать – продукт переводить. Вот тебе еще полстакана, вот! Пей, Снегирёв. Я сейчас на совещание ухожу, в кабинете тебя запру. Спи два часа. Потом работать пойдешь. Понял, Снегирёв?
– Ясное дело, Наум Ароныч. Чего скажете – сделаем.
– Сделаешь сегодня две нормы, Снегирёв. Хоть до ночи сиди.
Вот какой мужик был! Понимал рабочего человека. Другому только: давай да давай! Весь день – паника! Точи это... Бросай это, сверли то... То не нужно... Это не важно... Всё срочно! Шум, гам – всё кипит, и всё сырое. А у Наум Ароныча порядок. И знамя у него, и премии, и всё как надо. Ты только работай, а он достанет, обеспечит, защитит. Сколько нас по пятнадцать суток отсидело – никого не дал уволить.
Вот намылились мы вечером в 'Семь дорог'. Ребята собрались, Серёгу в отпуск провожать. Только смена кончилась, мастер бежит, черт одноглазый – 'Пусто-один'. Бежит, руками встряхивает:
– Вам, ребятки, остаться! Вам, золотые, сверхурочно!
Мастер у нас – хлопотун, труженик, дурак дураком. Всё делает, и всё не так. У него образования –