оболочками воспоминаний‚ в которых давно уже не было жизни. Брели отовсюду изголодавшиеся тени заколдованных стариков со скамеек‚ притянутые на неслышный зов‚ усаживались на газоне – ступить негде‚ перебирали пальцами непослушные перышки. Липнем к памяти – мухами на липучке. Зудим‚ сучим лапками – не оторвать. Как накинули вуаль крепости чрезвычайной. Да стянули понизу – не улизнуть. Да просунули внутрь лапу с когтями – похватать на выбор. И откуда ни возьмись‚ бочка золотистого‚ тяжелого меда‚ за счет властей‚ что ли? – да мешок с воробьиными перьями: на всех чтоб достало.
И черная машина пристыла к тротуару со слепыми‚ зашторенными стеклами.
Скакнул из ниоткуда дед голый‚ бородою обернутый‚ пошел по газону‚ расталкивая‚ распихивая коленками‚ раздавая тумаки налево-направо‚ косматый‚ носатый‚ страхолюдный: лешак-лешаком.
– Эй‚ народы! Очнитесь‚ вы чего? Вас же голыми руками перехватают‚ шеи свернут‚ головы поотрывают‚ котиками перебьют – дубинкой по носу.
А они не откликаются. Они в отупении. В блаженном беспамятстве‚ будто на солнце вяленные.
Осерчал, сверкнул глазом:
– Вот я на вас порчу с небес! Саранчу с мокрицами! Темень египетскую! Ливни серные!..
Поднял голову старик квелый‚ на тело упитанный‚ с глазами закисшими‚ с губами залипшими‚ словно персик раскусил:
– Будет тебе. Садись давай рядом‚ макай пальцы в кадушку.
– Человек‚ – закричал дед и за грудки схватил‚ приподнял до себя. – Иди пахать‚ человек! Сеять! Окучивать! Плоды пожинать! У нас работы немереные. У нас заботы несчитанные.
– Я тоже был псих‚ – шепнул тот‚ обвисая на руках. – Нервы оголял‚ проблемы решал‚ народ призывал.
И закис‚ поджав ноги.
– Ну?
– И ну. Лечили меня. Курс уколов – и всё. Сытый теперь. Мягкий. Ублаженный. Поесть люблю много‚ жирно‚ мякишем соус выбираю. Мыло закупаю. Спички запасаю. Капусту квашу. Я раньше во всем сомневался‚ а теперь мне под силу любое дело.
И опал с рук обратно на газон‚ засутулился над перышком. А другие и того не сказали. Глазом не повели. Ухом не дрогнули. Другим шевелиться – только нирвану портить.
Тут он и сломался‚ лешачий дед‚ опустился-унизился:
– Люди! У нас нынче скидка‚ народы! Послабление на небесах. Пониженный проходной балл.
– Так-то оно так‚ – сказал бывший псих‚ – да материя‚ брат‚ она первична. Так-то оно так‚ – сказал рассудительно‚ – да уколы‚ друг‚ определяют сознание. Так-то оно так‚ – сказал злобно‚ – да пошел бы ты к Богу в рай‚ смутьян проклятый!
Он и пошел.
Один он и никого рядом.
– Тогда так‚ – объявил на уходе. – Ваша очередь шестая.
А псих снова завалился в блаженство.
– Я какая была? – сказала она на это. – Я такая была. Строгая. Гордая. Самостоятельная. Первой в классе лифчик надела. Меня за это в совет отряда выбрали. Со мной за это мальчики танцевали. Обнимут – ладонь кладут на пуговки.
Ходит в гости по необходимости‚ под руку с тщеславным мужчиной‚ которому она принадлежит по ночам‚ ест‚ улыбается‚ поддерживает беседу‚ произносит многозначительные 'О' и 'Ах'‚ а сама пихает их всех злорадно в дерюжный мешок‚ утрамбовывает плотно‚ и узлом-узлом‚ тугим узлом‚ и на чердак‚ на чердак‚ в самый далекий угол‚ где ломаный хлам‚ труха-шелуха‚ мышиный помет. Они хороводятся вокруг‚ фуфырятся за столом‚ распускают павлиньи хвосты‚ рассыпают перлы отработанного остроумия‚ тужатся и пыжатся сверх меры посреди бронзы-хрусталя-керамики‚ а сами давно уж в мешке‚ в дерюжном мешке‚ на чердаке‚ в пыльном углу‚ за стропилами: ах‚ какое наслаждение! Выходит из-за обильного стола‚ – 'Дорогая‚ тебе плохо?' – 'Мне хорошо‚ дорогой'‚ – надушенная и наряженная‚ соблазнительная и неприступная‚ осмотренная‚ как опробованная‚ спереди и сзади‚ заходит в их туалеты с меховыми подстилочками‚ материт-проклинает по-черному‚ выплевывает из себя всю их еду: 'Ничего мне вашего не надо!' А назавтра иной дом‚ иная компания‚ иной туалет с теми же подстилочками: 'Ничего мне вашего не надо!' И опять назавтра: 'Не надо мне! Ничего!..' И редкие – когда совсем уж невмоготу – посиделки втроем‚ в темноте‚ на низкой тахте‚ за бесконечной сигаретой: Беба-давалка‚ ненужная ее подруга‚ душная женщина с мохнатостью под мышками‚ да Фима-дурак‚ который хорош тем‚ что никому не мешает‚ да она‚ грустная и притихшая: не надо притворяться‚ краситься-наряжаться‚ показывать себя в лучшем виде‚ – для Фимы сойдет и так. Сидят‚ накуриваются до одури‚ потом кофе попьют‚ потом песни споют, жалобно‚ по-бабьи‚ втроем с Фимой: 'Милой Шура‚ я твоя‚ куда хошь девай меня...'‚ потом он их пожалеет.
Грибоедов встал за спиной на высоком постаменте‚ отрезая путь к отступлению. Деревья сомкнулись с боков надежным оцеплением. Черная машина у тротуара неслышно урчала‚ готовая рвануться с места. Всё шло к тому‚ что сейчас их будут брать.
– Если завтра война‚ – спросили вяло из общей кучи‚ – то что?..
– Если завтра в поход‚ – спросили сонно‚ – то с кем?..
Хмурь. Смурь. Дурь. Мрак и морок. Глухое бесовское наваждение.
Всплыла над аллеей грузная и ленивая кислородная подушка, диковинным цеппелином‚ поплыла неспеша‚ в блаженной невесомости‚ тюкаясь спросонья о стволы со столбами‚ и заскользило стоймя под нею – словно статую переносили по воздуху – обнаженное и неразделенное тело в мраморе обновленной кожи‚ слипшееся‚ насладившееся и ненасытное‚ провисшее и ослабшее в сладкой дреме усталости‚ цепляясь‚ как привязанное‚ за наконечник подушки. Плыли они по-над самой землей‚ поры к порам‚ губы к губам‚ и пальцы ног оставляли на песке легкие‚ прерывистые каракули.
Шел следом старый еврей Фишкин‚ сыпал в избытке гречневую крупу‚ фонарем высвечивал уснувшие частности‚ выговаривал с обидой пузатому портфелю:
– Как тебя‚ так таскай‚ а как Фишкина‚ так обойдется... А другие‚ между прочим‚ летают. Другие таки думают о других. Другим всё‚ а Фишкину ничего.
Скакала следом одноногая птица-горбун‚ неодобрительно вздыхала на старческое его легкомыслие‚ склевывала между делом гречневую крупу: не пропадать же добру.
Они возносились к небу могучими потоками‚ свободные и открытые‚ подхватывались попутными ветрами и увлекались к закату‚ где розовело еще по кромке небес‚ и облака край‚ напоенный пурпуром‚ и свет‚ и жизнь‚ и жар яростного солнца. Обнаженное тело провисало в полете языком от затихшего колокола‚ девичьи волосы перистыми облаками на полнеба‚ а старики глядели из мрака‚ задрав головы‚ щуря слабые глаза‚ колыхаясь от вялых желаний‚ различая или угадывая‚ перышки валились из рук.
Но побежал по газону старый еврей Фишкин‚ потный и всклокоченный‚ опрокинул мешок с перьями‚ завалил бочку набок‚ и сунулся оттуда желтый язык меда‚ потекла сладкая‚ тягучая лава‚ усеянная бесполезными перышками‚ придушила под собой всё живое. Плыла на спине беспомощная птица-инвалид‚ подхваченная потоком‚ торчала кверху единственная ее нога знаком бедствия‚ и вздыхала она‚ и кряхтела она‚ повторяла со смиренным отчаянием‚ заламывая скрюченные пальцы:
– Вей из мир! Горе мне! Впадаю в Каспийское море...
Ее унесло в тихую заводь‚ прибило к берегу‚ и она уселась на краю лавы‚ липкая и засахаренная‚ покорно глядела через поток‚ как прыгал по газону старик Фишкин в сандалиях с цветными носочками‚ в клетчатых штанишках‚ взмахивал суматошно руками‚ чтобы улететь следом‚ даже отрывался порой от земли‚ но портфель с крупой не отпускал‚ держал намертво. А выбросить – жалко.
– Вей из мир‚ – кричал он‚ переполошив весь газон. – Ой‚ вей из мир!..
Просунулся к ним рассыльный-посыльный‚ оборванный доходяга с первыми признаками благополучия‚ завозился‚ уминая кусты‚ обламывая побеги‚ давя мясистые стебли‚ заругался на ихнее безобразие:
– Куда тебя занесло‚ дура? Такого бульвара и нету вовсе.
Она лежала на траве лицом к небу‚ руки уложив под голову‚ соблазнительная и несчастная: глаза подозрительно сухие.
– Ничего мне вашего не надо. Совсем ничего.
А посыльный от шоколада сыт. Рассыльный от духов пьян. У него‚ у доходяги‚ мысли игривые.