Он возвышался на кухне головой над всеми, а понизу крутился его напарник, шустрый жучок- солдатик, что неприметно подбрасывал Августу свою порцию грязной посуды.
Был он верткий, тонконогий, прожорливый и смышленый, а работать не хотел категорически.
Вечно – кофе попить. Кусочек ухватить. Поспать в холодке.
Грузовик разгружать – его нет.
Еду накладывать – он тут.
Стоит – распоряжается.
Был он психованный какой-то, этот солдатик, сразу срывался на крик, если его задевали, и ему даже не выдавали оружие.
Пришел старшина в красном берете десантника, углядел непорядок, пропесочил солдатика со вкусом.
– Ты что?! – закричал тот в понарошечной истерике. – На своих?..
– Какой ты мне свой? – свысока ответил старшина, темнолицый и кучерявый. Был он роста немалого, широк и устойчив, обитал в тех же верхах, что долговязый Август.
– Что такое? – говорил Август Любочке. – Почему это я должен вас защищать и мыть вашу посуду? Это ваша историческая родина, а не моя.
– Молчи, – отвечала Любочка. – Тебя взяли в выездную семью, скажи за это спасибо.
В обычное время Август работал в банке, по старой своей специальности, с грустью вспоминал кочегарку, допросы в 'органах', бодрящий озноб вечной неизвестности.
'Лев Борисыч, – писал он в Москву. – Дорогой! Наших тут очень много, но своих недостаточно. Лично мы с Любочкой решили родить еще десять детей и приступили к осуществлению проекта. Вот тогда уж я смогу не работать, а жить на пособие для многодетных'.
Усталло Лев Борисович очень возбудился на такое известие и побежал на прием к инспектору.
– Нежелательно, – сказал тот. – Несвоевременно. Нецелесообразно.
– Придумайте что-нибудь поновее! – закричал Лев Борисович, пугаясь собственной храбрости.
– А зачем? – удивился инспектор.
И у него снова закололо в боку, и кололо уже до самой смерти...
Его схоронили быстро, почти мгновенно, по строго отмеренному графику перегруженного крематория.
Поиграли на органе, прикрыли крышкой, торжественно опустили в преисподнюю.
Только и запомнилось напоследок – растерянно удивленное выражение на лице, да непривычные, без очков, опавшие внутрь веки.
Теперь он уже не косил, наверно, а глядел прямо в глаза: одному тому, на кого и следовало глядеть.
В Иерусалиме, в тот же вечер, его дочка Любочка заказала разговор с Москвой, с мамой, и проплакала у телефона все считанные минутки.
Рядом стоял строгий мальчик.
Замечательный ребенок.
Глядел. Слушал. Запоминал. Хмурил брови.
– Их надо судить, – сказал Август, белея от гнева. – За одно только за это их надо судить. Пусть наслаждаются своей властью. Пусть безобразничают по материкам. Но чтобы дочка не могла поехать на похороны отца?.. За одно за это их надо судить!
Через неделю бабушка Усталло Белла Соломоновна пошла в то самое учреждение и попросила разрешение на выезд.
Теперь уже без мужа своего, который чересчур много знал.
Но ей тоже отказали...
7
Вот он сбежал от всех – в леса, за болота, на благостную природу, чтобы утихнуть душою и расслабиться, раз и навсегда.
Завел дом с садом, завел кур с гусями, а вокруг тишина такая, такое вокруг благословение Божие, хоть садись на приступочку, обмякай сердцем, облегчайся легкими слезами.
Гуси забрались в сени, сглотали в один присест два килограмма мелких гвоздей. Сглотали – и подохли в мучениях.
Тогда он завел поросенка, скормил ему мешок картошки – не толстеет. Скормил другой – еще хуже. Поросенок был тощий, костлявый, на длинных ногах, оброс, как собака, густой щетиной, в холода отморозил задние ноги и ходил на двух передних.
Пришлось прирезать с убытком.
Купил другого поросенка, пошил ему ватный жилет на молнии, а тот застрял теплым жилетом в колючей проволоке и ночью замерз.
Но он не сдался и купил по знакомству заморского петуха. Для породы. Куры его невзлюбили, ночами устраивали 'темную', днем бегали к плебею Петьке, и цыплята вырастали мелкие, драчливые и невыгодные.
Тогда он подсобрал деньжат и купил корову.
На рынке она доилась – дома перестала.
Корова есть – молока нет.
– Ничего, – сказал сосед слева. – Нашлись деньги на корову, найдутся и на молоко.
– Охо-хо, – сказал сосед справа. – Абарбарчукам тоже несладко.
И ему снова захотелось бежать: куда-то и от кого-то.
Была ночь.
Он проснулся на кровати.
Лицом к сетке, носом в одну из ее ячеек.
Было ему душно. Было погано. Тяжко и неукладисто на ржавых переплетениях.
Кто-то трогал его за плечо, не грубо еще, но уже настойчиво, свет от фонарика зайчиком скакал по стенам.
– Вставай, – приказали.
– А зачем?
– Вставай, не то хуже будет.
Он перевернулся на спину, ладонью прикрыл глаза.
– Ишь ты, – сказали сверху. – Ну и носяра!
Это была милиция. Скорее всего, двое.
– Ты кто?
– Абарбарчук.
Подумали:
– Это чего? Фамилия или должность?
– Фамилия.
– А по паспорту?
– И по паспорту.
– Пошли в отделение.
Встал с кровати, возвысился над ними, и они даже попятились в изумлении.
Их, и правда, было двое.
– Не баловать, – пригрозил один. – Если не хочешь.
– Не хочу, – сказал Абарбарчук.
Спала на лежанке вечная вдова Маня.
Сидел за столом Лазуня Розенгласс, альбом был раскрыт на самой на последней на странице.
Там было написано, посередке:
А в самом низу, по краю листа, другам почерком: