– Кончай, Анька, – кричал начальник. – У меня работа стоит.
И она родила досрочно.
Родила Ване сына Володю и на том остановилась.
– Хватит, Ваня. Меня в архиве ждут.
– Как скажешь, Анечка.
И тряхнул рассыпчатыми кудрями.
Ваня Рыбкин. Воронежская порода. Нос пуговкой. Глаза голубизной. Скулы наружу. 'Как скажешь, Анечка'.
Он работал на большом заводе, под Москвой, главным диспетчером, и за его спиной – в неспокойные времена – схоронилась вся ее семья. Кого пристроил в цехе, кого прописал в пригороде: все Коренблиты оказались при деле. Перетерпели космополитизм. Передрожали 'врачей-убийц'. Пересидели Хрущева с его сомнительной оттепелью: из-за Вани лучше не высовываться.
Не так скажет, да так сделает.
Сын Вова вырос тихим, задумчивым, для окружения странным – и не скажешь в кого.
В метро, в первом вагоне, через процарапанное матовое стекло глядел неотрывно вперед, как набегали в полутьме рельсы, жгуты по стенам, редкие фонари, и как наплывала очередная станция – светлым мраморным пятнышком в конце туннеля.
Сын Вова вырос, уехал первым, как в темный туннель, и писал оттуда редкие письма.
'Тремп', 'узи', 'фалафель' – трудно понять.
– Поехали, Ваня, – сказала Анна Семеновна. – Разберемся на месте.
– Как скажешь, Анечка.
На парткоме рты разинули от потрясения:
– Ваня! Да ты что?! Рехнулся? Иди проспись! Вот тебе твое заявление, и чтобы не вспоминал больше.
Он встал со стула, коротконого-устойчивый, но на пороге замешкался:
– Как Анечка скажет...
Ваня у Анечки умер, пока ждали разрешения на выезд.
Ваню сожгли в крематории. Пепел ссыпали в вазу. Вазу поставили в шкафу, на полку со шляпами. И Анечка осталась одна.
Сын Вова писал теперь совсем редко и подписывался почему-то – Зеэв.
'Браха', 'тфила', 'мезуза' – понять невозможно.
Зеэв Рыбкин.
– Ничего, – говорила Анна Семеновна в сторону шкафа. – Приедем – разберемся.
'Как скажешь, Анечка' помалкивал посреди шляп.
– Ишь, сколько чемоданов накопила! – сказала соседка напоследок. – Крадут себе да вывозят, вывозят себе да крадут, а ты тут бедней из-за всяких!
– Ваня, ты ее не слушай...
На таможне была проверка.
Вазу решили проверить на таможне, не вывозит ли тайком брильянты, которых у нее сроду не было.
Анечка поставила вазу на движущуюся ленту. Ваза уползла внутрь, чтобы просветиться на экране содержимым. Анечка закрыла глаза. Ваза выползла по ту уже сторону. Можно ехать в туннель.
Сын встречал в аэропорту.
Зеэв Рыбкин.
Хасид.
В черной шляпе, в черном костюме, в черных башмаках.
– Вова, – сказала ему, – это траур по папе?
– Это траур по Храму, – ответил Вова. – Который разрушили гои двадцать веков назад.
И они поехали в Иерусалим.
Это оказался и не город вовсе.
Богом надышанное пространство.
Ему и люди не нужны, и дома с машинами, и время текучее: разрушь всё – Иерусалим останется.
Понять этого нельзя – только притронуться: мурашами по спине.
В Иерусалиме Хана зашевелилась тут же, чтобы надышать заново отведенное ей пространство.
Картиночки по стенам.
Книги по полкам.
Цветочек в углу.
То, прежнее, ухоженное пространство осталось позади.
Надышано было за жизнь – не вобьешь больше.
Как писали в хрониках: 'Дружина вбивала полки в город'...
Интеллигентная Хана знала про те хроники, историю той страны с ее стариной – профессионально, не как-нибудь, но не знала страну эту.
Пришелец.
Представитель вымирающей народности.
Русско-русско-русско-русская еврейка.
Как северо-северо-северо-северо-восток.
– Чудно, Ваня, – говорила ему на могиле. – Вот бы и ты поглядел.
'Как скажешь, Анечка' молчал под плитой.
Ему бы теперь могилу, травой обросшую.
Ему бы сирень гроздьями над крестом.
Ему бы – 'Твой есмь аз, спаси мя…'
Буквы 'ы' нет в здешнем алфавите.
'Б' и 'в' – одна буква.
'Иван Ривкин' – выбито на иврите.
И камушки на плите с поминания...
Возле Иерусалима, в магазине всяких разностей, хозяйничал за прилавком Куракин, старик Куракин, из тех самых Куракиных, что хоронились от времени в ее прежних архивах.
– Петербург знаешь? – спросил на иврите Куракин-сын.
– Знаю, – сказала Хана, специалист по источникам.
– У нас там имущество.
– Да что ты!
А сама припомнила не без трудности:
– Курака. Он же Куракин. Князья Куракины пошли с шестнадцатого века от князя Андрея Васильевича Патрикеева...
Когда-то она гордилась тем, что не умеет готовить.
Для интеллигентной женщины это простительно.
– Ваня, попьем молочка, что ли?
– Как скажешь, Анечка.
Но на старости опростилась, отрастила брюшко с подбородком, стала жалеть упущенные по глупости возможности.
– Что я готовила? Чем я его кормила? Как он терпел, царствие ему небесное?
Но кормить уже некого.
Хасид Вова не обедает у мамы.
Мама не соблюдает кошер.
Вова учится в иешиве, подает надежды, и пейсы у Вовы такой длины, какие видела Хана только в архивах, на старых литографиях, когда занималась девятнадцатым веком.
Скоро уже.
Совсем близко.
Раввин Зеэв Рыбкин.