Парикмахер – это не он.
Это же Алик Сорокер собственной персоной.
Пуганый и улыбчивый.
Бриолин на голову, галстук-бабочку, шелковый бант на гитару:
– Ах ты, пташка-финарейка, востешай горе мое...
Не было у Сорокера гитары. И бабочки тоже не было.
Был у него зато список. Мелким почерком и на пяти страницах. Список людей, которым он делал добро, и как они ему за это отплатили.
Такой список хорошо почитать в постели, на сон грядущий, и если утром тебе хочется еще жить, значит, ты человек.
Ночью он бурно вдруг пропотел и тут же от этого проснулся.
Горела лампа.
Тень сидела на краю кровати.
Терпеливо ждала пробуждения.
– Всё, – сказала тень. – Теперь или никогда. Ты мне веришь?
– Верю, – сказал Алик, не задумываясь.
– Ты меня боишься, – огорчилась тень, – потому и веришь. Но разве можно всю жизнь бояться?
– Можно, – сказал Алик.
Это было время, когда уезжали в Польшу.
Тайком.
По фальшивым документам.
А оттуда через Средиземное море, опасным непролазным ходом.
– Я боюсь оставаться, – сказала тень. – Мне страшно. Надо использовать шанс.
– Когда камень падает на кувшин, – ответил на это Алик, – горе кувшину. Когда кувшин падает на камень, горе кувшину. Но оставаться все-таки привычнее.
И потушил лампу.
Больше он ее не видел, свою тень, и обходился уже так, без нее.
Иногда он подумывал на досуге, где же она теперь, в каких краях, чем занимается там, в апельсиновом мире, но с фантазией было туго, время не приспело для фантазий.
Алик работал 'бокс', 'полубокс', 'польку' и отдельно еще 'бритый бокс' для полковников запаса: по бокам голо, а наверху нашлепка.
Был еще 'ежик', но это умели те, кто учился в двадцатые годы: 'ежик' идет сзади машинкой.
Было еще 'каре', долгий 'ежик', как у императора Вильгельма: сзади ножницы и гребенка, но это умел один только Сапожков.
Один на всю Москву.
– Жизнь – великая забавница, – говаривал Сапожков. – Нервные умирают иначе, как другие. Триппер – в случае неизлечения деньги возвращаются обратно...
Радио в парикмахерской орало полную смену, но Сапожков его не слышал. Сапожков сам был радио. Сам для себя.
– Экипажная фабрика – Арбатские. Доктор Фриденсон – психотерапия привычного пьянства. 'Эдуард' – фабрика орденов, знаков и жетонов. А. Ф. Макарычев – склад ветчины...
Степан Евграфович Сапожков подкатывался неслышно, на полусогнутых, как обут в валенки, воздушно порхал над головой клиента, пахучий и свежеумытый, брезгливо косился на неряшливых мастеров. Стряхивал невидный волосок, провожал до двери, привычно опускал в карман благодарственную мзду. 'Приходите к нам по восемь раз на пятидневке'. У него были постоянные клиенты. У него была очередь, когда никого не было к другим. У него были воспоминания. Парикмахерская 'Алексис'. Парикмахерская 'Базиль'. 'Жорж'. 'Мишель'. 'Франсуа и Александр'. В войну не было одеколона – весь выпили, а у Сапожкова, для постоянных книентов, хоть залейся: 'Шипр', 'Красная Москва', 'Магнолия' – 'Ландыш'. Чирикал ножницами, дирижировал гребенками, обласкивал пахучими салфетками, разговаривал исключительно сам с собой.
– Мыло молодости 'Рояль-Бодло'. Одеколон цикламен 'Лила-Флери'. Пудра 'Белоснежка' высшего достоинства: остерегаться подделок. Борно-тимоловое мыло против излишней потливости. Требования господ иногородних исполняются скоро и аккуратно...
Степан Евграфович Сапожков, волосочес-причесник: Алик Сорокер ему завидовал.
А за стеной у Алика шевелился по ночам Колобков – профессионал-перлюстратор, что жизнь прокорпел над чужими письмами, зрение потерял на ответственной работе, разбирая хитрые почерки: линзы – минус пятнадцать. Широченные штаны. Наглухо зашпиленный плащ. Белые, простоквашные глаза. Шляпа для пугала. 'Люблю! – кричал во сне, лягая ногой жену. – Ждите! – просил. – Заочно крепко целую! – уверял. – Встречайте, привет всем!' А то вдруг журчать начинал спросонья, в темноте, от ежедневных служебных упражнений и замусоренной эпистолярной памяти: 'Здравствуйте, Маша, Лена, Марья Авдотьевна, чада с домочадцами! Во первых строках моего письма... чего и вам желаю...'
Алик Сорокер побаивался Колобкова безо всякой на то причины, хотя и был ручной, плюшевый, согласный на всё, и не держал за собой особой вины.
Ведь он даже не отбрасывал тени!
По вечерам за стеной разучивали гаммы. На трофейном аккордеоне. Это перлюстратор Колобков изо всех сил тянулся к мировой культуре и за уши тянул сына Сашу.
Аккордеон был огромен. Как хороший несгораемый шкаф. Его привязывали к Саше ремнями, с узлами на спине, и не снимали, пока тот не сыграет урок. Саша разбегался по длинному коридору и стукал аккордеоном о стенку. Болели ребра. Перехватывало дыхание. Отдавалось в голове. А он, проклятый, не ломался.
– Не будешь хорошо играть, – говорил Колобков, – напишем письмо товарищу Сталину и всё о тебе расскажем.
За столом он учил Сашу не чавкать, не чмокать, не расставлять локти во время еды. Запихивал под мышки по книге, когда тот ел, и следил, чтобы книги не падали. Под левую мышку запихивал телефонную книгу, под правую – 'Краткий курс истории ВКПб'. Других книг в доме не было. Другие книги Саша покидал в помойку от ненависти к мировой культуре.
– Не будешь прилично есть, – говорил Колобков, –позвоним товарищу Сталину по телефону и всё о тебе сообщим.
И однажды Саша не выдержал.
– Отстаньте от меня, – сказал он. – Ваш Сталин – дурак.
Перлюстратор Колобков посерел.
Простоквашные глаза скисли от ужаса.
Челюсть обвисла и долго потом не возвращалась на место.
И наступили новые времена, суровые и беспощадные, как в африканских джунглях.
При гостях, в трамвае, на улице младенец Саша говорил порой, злодейски ухмыляясь:
– Сказать громко? Ну, сказать?
И Колобков обмирал от детской его наглости, безмятежной и жестокой.
Он уже играл на аккордеоне, когда хотел. Он ел, громко чавкая и рыгая, и расставлял за столом локти. Он чувствовал свою силу и мерзко улыбался до случая. Чтобы родители не привыкли к ужасу, он их подпугивал ненароком:
– Ваш Сталин, ку-ку…
В садике, на елке, наряженный зайчиком, пухленький, пушистенький, хвостик помпончиком, – младенец Саша вышел вперед с аккордеоном, отыскал среди родителей своего отца, спросил пакостно:
– Сказать, а?
И тогда перлюстратор Колобков – линзы минус пятнадцать – поднялся во весь рост от непереносимого унижения, проорал ненавистно:
– Скажи, подлец, ну скажи!
И умер на месте от разрыва сердца...
– Волшебные фонари и картины к ним, – бормотал тем временем Сапожков. – Патентованные