очевидных черствости, равнодушия, они в общем ведут себя как «нормальные» средние люди, но именно посторонние. А куда тут деться? Посторонний он и есть посторонний. Каждый из нас как бы именно с тоской ощущает, что, наверно, он вел бы себя как-то примерно так же. Ну, не стал бы толкать Иону а спину, как тот горбун, а в общем… Кучер есть кучер, а жизнь есть жизнь. Ну да, жаль твоего сына, но давай, брат, поехали. Такова атмосфера и интонация. И от этого «жуть» и сила. И думаем: что же сделает автор? Куда он денется от этой жесточайшей неведомой безысходности, при отсутствии этой очевидной жестокости и, следовательно, при отсутствии материала для решения, обвинения?.. Мы не знаем. А Чехов знает: он делает этот мощный «ход»; перед нами — истинный «удар мастера»: Иона в конце все рассказывает своей этой лошаденке. Лошадь молчит, жует, но, по крайней мере, тепла, никуда не спешит и, кажется, слушает; мы чувствуем, как пронзающе убедительно это решение. Вот это и названо: композиционный «минус- прием». «Приема» как такового нет, а решение сильно.
В сфере композиции, да, есть та техника, что и требует от прозаика лишь усидчивости, прямого трудолюбия и терпения, при почти полном неучастии таланта как такового. Это те сферы, благодаря которым есть афоризм, что прозу пишут не чем, а задницей. Как мы уже говорили, композиция вообще — это техника, но есть сферы, где это почти голая техника. Во многом это относится ко всему тому, что названо «скучным» словом «мотивировка». Слово скучно, а стоящее за ним — скучно для автора вдвойне. Причем усмешка-то дьявола тут и в том, что эта скука автора продиктована как раз интересами очевидной убедительности для читателя — интересами его веры автору. Давно известно, что читатель простит и путешествие на Луну, и подводное царство, и появление привидения, но не простит прямых внешних неувязок — немотивированных сцен, деталей. Не простит «львицы с косматой гривой на хребте». Смех смехом, а до сих пор по поводу этой львицы ворчат и на гения. Львица, по словам сатирика, свое уж отпрыгала: сколько можно. Нет, вспоминают снова. И это — стихи, притом обнаженно романтические: там вроде и можно. Что же о прозе, тем более резко повествовательной? Здесь все должно быть мотивировано, т. е. рационалистически увязано, объяснено во внешнем плане. Ну, разумеется, в соответствии с законом игры: если автор опять-таки настаивает, что привидения есть на свете, то пусть: как у Гофмана, у Уайлда в ироническом контексте и пр. Но если при этом привидение было сначала в белом, а потом, как ни в чем не бывало, без всяких объяснений (мотивировок!) со стороны автора, вдруг оказалось в своем голубом предвенчальном платье, — вот тут читатель взыграет: как? о чем? почему? нас надули!
Обыкновенны жалобы литераторов, особенно, конечно, прозаиков, повествователей, на унылость этой работы — соединять, связывать, давать «проходные» места, чтоб ничто не противоречило ничему «недиалектически», чтоб не было «промахов», «неувязок». Известны жалобы на это Толстого. Известны уныло-завистливые слова Гете о Шиллере: он не охотник был до мотивировок, а я вот только и делаю, что мотивирую. Ну, тут еще включается простое: чистому романтику, каковым был Шиллер-художник, разумеется, все же более позволено; а от писателя того типа, что Гете и особенно уж Толстой, в соответствии с их же собственными, принятыми на себя законами стиля, требуется куда более скрупулезное правдоподобие. Как говорится, «эффект присутствия…» Вот и надо трудиться, хотя, повторим, именно этот труд обычно не приносит самому автору никакой радости, а лишь раздражает его: здесь не участвует «1с1», заветное, задушевное, здесь — забота о внешнем. Но и мы сами, литераторы-профессионалы, ловим себя на том, что самим-то нам мотивировать неохота, а вот у другого мы не прощаем отсутствия и ничтожной, внешней мотивировки. Вспомнить эти бесконечные наши же споры после какого-нибудь фестивального кинодетектива: а куда же тот делся, а как эту забыли, а почему же он сначала сказал: «Я из Кливленда», а потом объяснил: «Мой папаша из Тенесси?» И спорим, пока кто-нибудь не скажет: «Тьфу! да это просто авторы нахалтурили». Тогда все вокруг успокаиваются. Особенно это было актуально, когда выходили наши советские фильмы с купюрами и торопливыми связками-переделками. Мотивировочные связи при этом, конечно, существенно нарушались, и зритель спорил о том, на что ответ могли нам дать лишь спешные ножницы «слуг» и цензоров.
Как бы то ни было, закон мотивировки, как видим, очень существенен для зрителя, читателя — «перцепиента», восприемника творчества; и авторы это знают.
Иногда они и обыгрывают это печальное для себя обстоятельство. Возьмем два крайние в разных отношениях случая. Вот перед нами Гоголь в «Как поссорился Иван Иваныч с Иваном Никифоровичем». Гоголь, как известно, тут «морочит» нас с невиданной силой, идиотизм и бестолковщина жизни все время тут в атмосфере; и в частности, в одном там месте к герою Иван Иванычу присоединен новый Иван Иваныч. Как сказать? В жизни такое бывает. У нас однажды за столом на четверых оказалось четыре Владимира Иваныча, за что мы и выпили. В семинаре критики на Высших литературных курсах тоже было четыре, причем двое руководителей и один староста, а один активист… Да, в жизни такое бывает, и мы лишь смеемся совпадению. Не то в искусстве. Здесь все свободней и в то же время более стеснено: стиль есть стиль, «сообразность и соразмерность» есть «сообразность и соразмерность» — явная или тайная гармония, даже при самом свободном стиле. Гоголь, конечно, знает, что просто так двух Иван Иванычей быть в тексте не может, читатель это тотчас воспримет как зевок, промах автора, как, мы говорим, не консонанс и не ассонанс, а диссонанс в стиле. Что же он делает? Он, конечно, с самого начала знал, что у него за игра, и вводит вот это свое знаменитое — эту свою ехидную присказку: «Не наш Иван Иваныч, а другой». И пошло, поехало: «Тот Иван Иваныч», «наш Иван Иваныч», снова «не наш Иван Иваныч, а другой». Мы видим, что нас морочат, но мы довольны; мы видим: художник ведет игру, он владеет материалом, преодолевает его.
Другой случай — из области современного массового искусства; речь идет о Джеймсе Бонде. Его авторы, а это целая армия профессионалов-«технарей»-специалистов, понятно, хорошо знают психологию своего потребителя — своей толпы зрителей и болельщиков; они, конечно, знают и о законе мотивировок.
Отсюда этот «смешной», а на деле серьезный случай, когда группа реальных летчиков, взрослых дядь, болельщиков Джеймса Бонда, написала, да и опубликовала письмо, где выражает восхищение, кроме всего прочего, правдивостью и честностью «нашего парня» Бонда. Ты, мол, дорогой Джеймс, такой малый, все говоришь точно, а мы проверили. На такой-то авеню балка между двумя домами, по которой ты пробежал на высоте шестнадцати этажей, действительно составляет тридцать три фута от края до края, как ты и сообщил. В центральном парке озеро, по дну которого ты прошел, действительно завалено банками из-под оранжада и пр. Ну, ты молодец, Джеймс, так держать. Привет, старина. Составители фильма, конечно знали, что, при их зрителе, с внешней логикой и просто с внешней правдивостью, мотивированностью всего такого невероятного, что происходит с их Джеймсом Бондом, шутить нельзя. И все предусмотрели.
Таковы примеры о композиции.
Мы могли бы говорить тут и о художественное конфликте, который реализуется в композиции, и о законах проведенности образа; промахи по этой части иногда заметны опять-таки даже и у великих: так, при первом чтении «Войны и мира» мы считаем, что Андрей погиб на поле Аустерлица — так он там описан и после долго и немотивированно не появляется, а потом он вдруг входит в мягких сапожках, что было бы у места в «Графе Монте-Кристо», но тут-то другие законы… И о более общих законах «столкновения» и контраста. Однако, повторим, цель тут — не обнимать необъятное, а лишь привести типичное, по возможности избегая параллельных примеров.
Итак, композиция — это конструкция или, если угодно (динамическая модель!), развитие Целого. ЧТО ЖЕ она конструирует? ЧТО развивает?
Описание, повествование, психологизм, диалоги
Здесь не будет особо тонких подробностей; это объясняется тем же: наша с вами цель — не исчерпывать глубину, толщу произведения, что и невозможно, если перед нами истинно художественное произведение, а, напоминаем, дать какие-то вехи в технике прозы на основании ее новейшего и старого опыта, что, повторим, по сути один и тот же извечный опыт.
Описание — это сцепление деталей описательных, изобразительных, собственно предметных, вещных, пластических — как угодно; описание — это отражение «материального мира» в произведении —