Софочка разорвала толстый конверт. Неразборчивое и длинное послание начиналось так:
«Вы думаете, что я — мальчик. Но, поверьте, моя любовь к Вам, о которой я решаюсь, наконец, сказать…
Розы вздрогнули и закачались в своей стекляшке, пружинная подушка приятно подбросила двух, сидевших в лимузине, молодых людей, ноги которых в лаковых туфлях и шелковых носках были надменно вытянуты и упирались в чахло-сиреневую обивку. Мотор круто повернул на Гагаринскую. Сидевший слева сказал:
— Я удивлен и этого не скрываю. Увлечение — да, но марать полк, титул, старинное имя, я решительно не понимаю князя…
— Послушай, — ответил другой, — полно об этом. Ты, как ребенок, занят разным вздором, когда нас ждет… — Не договорив, он обернул свое лицо к собеседнику, — губы были тонки и красны, ресницы длинны, как у девочки. Но мелкие черты лица были неправильны, и тревожная улыбка неприятна.
— Да, какие-то экзальтированные развратники.
— Стыдно. Павел, повторять гадкую ложь, отлично зная ей цену.
— Почему ты горячишься, я же не посвящен еще.
Помолчав, Борис ответил торжественно и строго:
— Ты не посвящен, ты лишь связан словом. Но подумай, через полчаса будет уже поздно. С твоего согласия, я говорил о тебе, как о решившемся вступить. Ты знаешь, что изменникам нашему братству — смерть.
— Что же вы, в Неву меня бросите? — рассмеялся Павел.
— Нет, — серьезно сказал Борис, — дом герцога стоит на Фонтанке.
Вдруг он близко наклонился к брату, сжал ему руку.
— Павел, ты увидишь, что одно есть счастье на земле…
Но шофер уже открывал дверцу, весь в медалях швейцар стоял у распахнутого подъезда, в глубине которого виднелась широкая мраморная лестница под синим ковром.
Министр был пленителен. Он явился к Софочке в шоколадного цвета костюме, лиловом галстуке, завязанном щегольски, благоухая английской эссенцией неподражаемо грассируя французские словечки.
Барон, ах, барон, какой неосмотрительный шаг ввести в салон Софочки такого льва, как молодой, блестящий, только что назначенный министр. Барон пришел поздно, хозяйка рассеянно протянула ему руку, барон желчно острил, никто не слушал его острот. Наконец, он поднялся — его даже забыли попросить остаться.
Входная дверь громко хлопнула под носом удивленного лакея:
А министр говорил:
— Английский король был очень любезен. Он сказал: «Господа… я счастлив»… потом мы поехали в Стокгольм.
Софочка робко спрашивала:
— Но, Георгий Дмитриевич, скажите…
И министр, достав великолепный портсигар, стучал мундштуком о золотую крышку и выпускал колечки душистого дыма.
— Да, да, я не успеваю следить за литературой и искусством. Балет, что может быть лучше балета, да, да, классического. Но этот нынешний, не скажите, тоже хорош. Принц Сикст Бурбонский, говоря о Фокине, сказал мне: «Это прелестно, да это совсем хорошо».
— Но государственные дела?
— Ах, государственные дела, вы знаете, только поддержка двора дает мне возможность работать. Мои товарищи по кабинету, это… это — старые стулья.
— Георгий Дмитриевич, хотите фисташек?
— Нет, это не варенье, это изюм в сиропе, попробуйте.
Как жмет тесный мундир, режет расшитый воротник, неприятно и звонко бьется сердце, когда видишь, что чудная Софочка, обожаемая Софочка не обращает никакого внимания на этот мундир, ни на это глупое сердце. Чертов министр. О нем дядя сказал вчера за завтраком: «Либеральный прохвост». Вот наступить бы ему на ногу или облить его рыжий костюм чаем.
— Государственные дела? Не говорите мне о них, София Павловна. Да, я должен быть в заседании. Merci, merci, непременно буду.
И эластично покачиваясь, распространяя легкий запах английской эссенции, министр вышел. Лакей побежал распахивать дверь. Шесть сыщиков, дежуривших у подъезда, потеряв развязный вид фланирующих денди, вытянулись в струнку.
— В совет!..
Над Невой бежали черные, синие тучи и погасал морозный закат. Ртуть в градуснике опускалась с одиннадцати на двенадцать…
А в полукруглом салоне Софочка сердито говорила Павлу Коржикову, так звали влюбленного лицеиста:
— Вот ваше письмо. Можете чернильной резинкой (ведь, у всех школьников есть резинки) подчистить мое имя и вписать какую-нибудь Глашу или Сашу. Вы, Павлуша, очень милый, но всему же есть мера.
Правда, позавчера, вечером, Софочка, лежа в постели, перечитывала эту записку не без удовольствия, даже шутя, поцеловала ее. Но теперь она совсем искренно сердилась. С сегодняшнего дня ее занимали исключительно государственные дела.
Звук шагов скрадывался толстым бобриком. Дядюшки гофмейстера не было дома и Павлик расположился за его огромным рабочим столом. Груды книг и бумаг, разбросанные в величественном беспорядке, как бы свидетельствовали о важных бюрократических занятиях. Надо ли говорить, что они были бутафорские: гофмейстер был неприсутствующим членом Государственного Совета и в сей бренной жизни занимался почти исключительно своим геморроем.
Шесть свечей сияли под овальным абажуром, бросая яркий свет вниз, кругом же распространяя зеленый туман. Лампа эта всегда напоминала Павлу тридцатые годы и Пушкина.
«…Жалею, что тебя не было. Посвящение мое состоялось. Вначале ввели меня в темную комнату и оставили одного, затем господин, хотя и в маске, но в котором я сейчас же узнал Сергея Павловича П., вошел ко мне и попросил следовать за собой. За большим столом сидело человек двенадцать. Герцог, сидя на председательском кресле, задал мне несколько вопросов, к которым я был приготовлен Борисом. Затем мне были прочитаны пункты устава, объясняющие цели тайного общества. Я поклялся исполнять устав, председатель ударил меня плашмя какой-то масонской саблей. Церемония была кончена.
Таинственные незнакомцы сняли свои маски и все оказались знакомыми мне и тебе. Многие из них не пропускают ни одного балета. Я угадываю твой вопрос. Разумеется Г. в их числе. Тотчас же все перешли на половину герцога. Ужин, начавшийся, как обыкновенно, кончился оргией. Я был пьян. Точно не помню, как рядом со мной очутилась женщина, откуда влились музыканты… Проснувшись поутру у себя на постели, я постеснялся расспрашивать, кто и когда доставил меня домой.