Года четыре назад нынешний миллионер и заводчик, Яков Ильич Павлов, ходил с драными локтями, обедая нередко через день. Искал место, места не находилось, кормился чертежами да уроками, наконец, совсем отощал. И вот, однажды в дрянной кухмистерской, перелистывая журнал, он прочитал объявление о шести тысячах берлинских невест с приданым, желающих выйти замуж.
«Чем черт не шутит», — подумал безработный инженер и написал открытку, впрочем, больше для смеха. Написал и забыл. Прошла неделя, другая, третья, и вдруг он получает письмо на отличной бумаге, что… «согласно Вашего почтенного заявления, просит пожаловать для переговоров туда-то и в такой-то час».
О чем говорил Яков Ильич с бароном (Шиллингом, Шиллингом, конечно, Шиллингом) — неизвестно, только, кажется, они поладили. Невесты Якову Ильичу не нашлось (они, видите ли, немецкие девицы, будто бы, все желали выйти за рыжего, глаза, как у Шиллера, борода, как у Фридриха Барбароссы), не нашлось невесты, но нашлось дельце. Дельце не совсем, конечно, опрятное: барон брался определить Павлова на службу в некоторое учреждение, близкое к военному ведомству, а он, Павлов, должен был доставлять, ну, скажем, сведения коммерческого свойства. Сведения эти доставлялись не барону, Боже сохрани, а Марии Гавриловне Птицыной, миловидной особе лет тридцати пяти. К оправданию нынешнего мужа Софочки надо сказать, что очень уже он изголодался, твердых нравственных устоев в юности своей не получил, и затянул барон его в это дело не сразу, а исподволь, закрутил и опутал. Тут же пристукнула его и любовь, ибо разве мог малоопытный Жак устоять против прелестей цветущей Мари. Все произошло, как в поэме и так же быстро.
Но время летело, Яков Ильич давно бросил службу в некотором ведомстве и занялся сведениями и делами большого калибра. Грянула война, он открыл завод по своей специальности, не прекращая дел с бароном. Назад дороги не было. «Подлец я, скотина, последний человек», — насмешливо думал теперь Яков Ильич развалясь в автомобиле или глотая устрицы у Контана, или… но поставим здесь скромную точку. Скажем кратко. С возрастанием текущего и иных счетов господина Павлова, все более утончалась его душа: поэзия, живопись, музыка, до сих пор ему чуждые, стали живо его занимать. Это он рукоплескал на поэзо- концертах божественному Игорю[57], он восхищался на весенней выставке купальщицами и сценами из боярской жизни, и разве не естественно, что он захотел жениться на Софочке не потому, чтобы влюбился в нее, но Софочка была именно такая жена, какая нужна, чтобы поставить дом на изысканно артистический лад, завести приемы, знакомства.
И Софочка согласилась, хотя и была провинциальной вице-губернаторской дочкой.
А Мария Гавриловна?
О, она не претендовала стать женой своего Жака, но уступить возлюбленного, нет, нет. А Жак с некоторых пор, утончившись, очевидно, во всех своих чувствах, совершенно к ней охладел. Пухлые формы, миловидность, страстность, да, но все-таки по профессии Мария Гавриловна была акушеркой.
Яков Ильич в один прекрасный день решительно объявил: «Деловые отношения и никаких любовных». И, вот, результат — телеграмма Жука, приезд в Петербург, известия в телефон, нисколько не утешительные: «Мария Гавриловна была у нотариуса и нечто поручила ему хранить».
Совершенно, разумеется, непосвященный в отношении своего патрона к госпоже Птицыной, Жук полагал, что это нечто — любовные письма.
Но Яков Ильич знал, что, вместо двух слов «покинутая женщина», можно воскликнуть, как древний поэт, «тигрица»! К тому же и темперамент Марии Гавриловны был ему слишком хорошо известен.
Гофмейстер вошел в столовую мрачнее ночи.
— Павел, — начал он прямо, — мне все известно.
— Что же, дядюшка! — воскликнули разом братья Коржиковы.
— Вы отлично знаете, о чем я говорю!
— Но, дядя!..
— Вздор! — взвизгнул гофмейстер, и его бритые щеки по стариковски запрыгали. — Ложь! Срам! Состоите членами подпольной организации. Готовите дворцовый переворот. Мальчишки! Висельники! Вот что!
— Но, дядя…
— Срам! — продолжал гофмейстер, задыхаясь и стуча ножкой. — Сегодня князь подходит ко мне: «только, говорит, по старой дружбе и зная вас за верного слугу престола, предупреждаю. Правительству все известно. Будут приняты меры наистрожайшие».
Братья молча слушали, старик же не унимался.
— Если бы ваш отец был жив, он проклял бы вас, да. Я же умываю руки. Но предупреждаю — изменники престолу мне не родня. Борис, Павел, не позорьте моих седин, ведь вы Коржиковы; ты, Поль, царский крестник…
И старик, вдруг потеряв весь свой воинственный вид, стал утирать слезящиеся глаза малиновым фуляром.
— Дядюшка, дядюшка, успокоитесь!
— Дети, — говорил гофмейстер, садясь в кресло и обнимая племянников, — образумьтесь, дети, вспомните слова поэта:
Иль станет вашей крови скудной,
Чтоб вечный полюс растопить[58].
Немного переврав, продекламировал дядюшка.
— Дети, — решительно ударяясь в поэзию, продолжал он, — помните, что правительство, как некий Одиссей, истребляет женихов Пенелопы — сиречь революции. О, Гомер, Гомер!.. Принеси, Борис, мою трубку! — неожиданно заключил гофмейстер свою речь и начал посапывать носом.
Братья, увидев, что дядюшка задремал, потихоньку вышли.
Не было ничего удивительного в столь быстром переходе от женихов Пенелопы к мирному сну: ведь, гофмейстеру было за семьдесят лет, и даже Государственного совета он по дряхлости не посещал.
Когда братья вышли в смежную комнату, Павел тихо спросил:
— Ты думаешь, Борис, это серьезно?
— Да, если Барсову попадет письмо, вроде отправленного тобой давеча, нам несдобровать, — холодно сказал Борис.
Лицо Павла вспыхнуло.
— Здравствуйте, София Павловна. — Так грустно и робко было это сказано, так уныло махнули в воздухе черная треуголка, виновато улыбнулись губы.
Софочка, раскрасневшаяся от легкого мороза, Невы, солнца, веселая, протянула из пушистой муфты надушенную замшевую лапку.
Павлик не поднес ее к губам, а низко склонился к Руке Софочки. О, проклятый Герлен!
Проводите меня, Павлик, почему забыли, или вы сердитесь? Правда, какая чудесная погода?
Но мужество отчаяния овладело Коржиковым.
— София Павловна, — перебил он ее, — я не хочу говорить о погоде. София Павловна, вот вы спрашиваете, зачем я не хожу на ваши среды. Вы знаете это сами. А я уже неделю не был в лицее, все гуляю здесь чтобы встретить вас так, — он помолчал: — без Барсова.
К чему передавать разговор, проще сказать, что Павлика никак нельзя было назвать ни хорошеньким и ни милым. Сегодня он был особенно мил, а Софочка была отлично настроена…
Одним словом, Софочка растрогалась.
Софочка улыбнулась.