Округлость форм в сочетании с многочисленными рукоятями для постепенного перебора и перехвата, подсказала решение, удовлетворившее всех.
– Товарищ, я вахту не в силах стоять, – пробасил Обмылок и встал слева. Он приходил во все более приподнятое настроение, празднуя моральную победу.
– Сказал кочегар санитару, – с видимым принуждением поддержал его Ярослав, становясь справа и берясь за ближайшую рукоять.
Колесо замерло между ними, словно великовозрастный ребенок-дебил, которого родители зачем-то привели в планетарий. Однополость родителей в эти причудливые времена, да вдобавок – на пороге мировых перемен, никого не смущала.
– Нам снова считать? – осведомился Наждак.
– Обойдемся, – великодушно сказал Голлюбика.
Поле боя, представленное полуглобусом, подернулось невидимой дымкой; ее появление воспринималось копчиком – именно там, а не где-то в эпифизе, находился, по тайному убеждению Голлюбики, неуловимый третий глаз. Мельтешение огоньков ускорилось; красные и синие точки тревожно забегали, как в муравейнике, куда случайный дурак сунул палку.
– Начинай, – пригласил Ярослав, думая сгладить недавнюю неуступчивость. – Комментарии приветствуются.
Обмылок вздохнул и на секунду задумался.
– Поправишь меня, – сказал он. – Для начала… черт его знает – с чего начать? Ничего не приходит в голову. Цензуру ввести? – предположил он робко. – Чтобы талантов поприжали?
– Дело, – одобрил Зевок.
– Но не слишком суровую, – уточнила Вера.
– Беру на себя. – пообещал Голлюбика. – Пускай резвится. Я прослежу и сделаю оттепель.
Обмылок вертанул колесо, Ярослав отпустил. Синие огни слились в грозовую тучу и набухли чудовищным синяком. Красные искры бросились врассыпную; одни, запоздавшие, умерли; другие рассеялись по окраинам и обступили уродливую синеву, приукрасив ужас единомыслия багряной каймой.
– Послабже, полегче, – нахмурился Голлюбика, принял управление и крутанул вправо. Туча распалась, разъехалась в клочья, заполыхали костры, брызнул свет.
Обмылок поплевал на руки.
– Суррогаты алкоголя, – он вернул себе руль. – Бытовой травматизм. Промискуитет. Конкубинат юниоров.
Чернильная тьма выплеснулась и поползла на все четыре стороны, напоминая чумную кляксу.
– Духовная пища, – сказал Ярослав. – Соборное единение. Патриотическое воспитание.
С каждым градусом поворота огней прибавлялось: ярких и алых, победных, оптимистических. Полусфера молча расцвела, превозмогая полынную горечь синей напасти.
– Растление, – улыбнулся Обмылок. – Предательство национальных интересов. Танцы на отеческих гробах. Дым Отечества.
Карту заволокло сизым, а местами – сиреневым туманом; посыпались молнии, которых никто не ждал, где-то глухо загрохотало. Синева сгустилась, переходя в прежнюю черноту, потом приняла очертания спрута с конечностями, число которых было кратно восьми. На миг проступили благообразные старцы, которые пали ниц и разодрали на себе сверкающие одежды; процокал конь.
– Красота, – Голлюбика оглянулся на Веру, но тут же переместил взгляд на Лайку. – Красота спасет мир.
Из мира порскнуло; злонамеренный спрут лопнул чернильными спорами. Ночь съежилась, но всюду, где она думала притаиться, ее настигало возмездие в виде солнечных лучей.
– Но красота пусть будет с изъяном, – заметил Обмылок и принял вахту.
Сияние затянулось пленкой, в нем обозначились отвратительные признаки гниения. Синие змеи дернулись, стали острыми зигзагами; материк треснул, как стекло набрюшных часов – казалось, непоправимо.
– Гуманитарное просвещение, – объявил Ярослав после непродолжительного раздумья. – Компьютеризация. Самобытность. Подвижничество. Передвижничество. Схимничество. Старчество. Свобода.
Смышленая Лайка вконец осмелела:
– Свобода – это когда поводок невидимый, – сказала она. – Он может быть очень коротким.
Трещины, подобные марсианским каналам, заполнились огненной кровью. Животворящие соки заструились по ветвящимся руслам, питая сопротивлявшиеся сумерки.
– Еще чтоб лучше, – приказал Голлюбика.
– Капельку дегтя, – не отставал его напарник. – Да будет мор!
– Но больные поправятся.
– Пусть будут голод и засуха!
– Но не везде, местами дожди.
– Пусть опустится Тьма!
– Пусть всегда будет Солнце, – велел Ярослав.
– Гешефт и гештальт, – не слишком уверенно возразил Обмылок.
– Солнечному миру – да, – гнул свое Голлюбика.
– Присоединяюсь, – Обмылок выдохся. Запас мрачных идей иссякал. Они соревновались уже больше часа («И дольше века длится день», – процитировал Ярослав; при этом он нечаянно привел руль в движение, хотя и не имел в виду никакого усовершенствования). Обмылок израсходовал чужую премудрость, однако не желал отступать и присосался к премудрости голлюбикиной: соглашаясь и попугайничая, он в то же время исправно вращал колесо в нужную для себя сторону. География, открывавшаяся их глазам, давно уже обернулась винегретом, но дело медленно близилось к концу. Огоньки утомились и сделались не такими подвижными, как в начале передела. Все чаще то один, то другой – синий ли, красный – замирал, примирившись со своим последним местонахождением, и больше уже не сдвигался ни на дюйм. Цветов стало поровну; мозаика постепенно схватывалась и застывала в полудрагоценном янтаре черно-белой гармонии.
– Финиш, ясный сокол, – Ярослав отпустил штурвал, искоса посмотрел на Обмылка. И вот, свершилось: он полностью преодолел себя, он похлопал противника по больному плечу, что в некоторых кругах приравнивается к рукопожатию.
Лайка и светофорова зааплодировали так дружно и с такой детской непосредственностью, что всякая разница между ними, не считая причесок, улетучилась до конца. Обмылок не удержался от сценического поклона, Голлюбика ласково рассмеялся в бороду, Зевок толкнул Наждака братским пихом, а Наждак пихнул Зевка не менее братским толчком.
– Ну, жми, – поторопил Голлюбика и кивнул на кнопку. – Занавес. Сезон закрыт.
Обмылок и сам догадался, что ему сделать. Не крадучись, как раньше, но пружинистым шагом свободного зверя он обогнул колесо и утопил кнопку, находившуюся с другой стороны. Он совершил это бесстрашно, по праву разумного существа, которым стал. Бункер наполнился вздохами и сетованиями сокрытых машин. Все повторилось в обратном порядке: верхняя половина купола снялась с мертвой точки и вернулась на место; панели сомкнулись и заключили в объятия оцепенелую карту.
Но этим дело не кончилось, произошла еще одна вещь. В точке, где сходились невидимые меридианы купола, раздвинулись фотографические лепестки, и мы, изнывавшие от неутоленного любопытства, заглянули внутрь. Нас не было видно: людям, стоявшим внизу, образовавшееся отверстие казалось пятнышком в мелкую монету, которую, в желании засадить за решку орла, подбросили на недосягаемую высоту. Мы ждали, когда из отверстия выскочит, наконец, завершенный семейный портрет и синтез украсится многоточием.
В открывшуюся дырку провалилась веревочная лестница. Она разворачивалась в полете, шурша волокном и щелкая гимнастическими перекладинами.
Зевок выступил первым и взялся за нижнюю. Задрав голову, он поприветствовал крошечное небо мужественной улыбкой.
– А наши вещи? – спросил Наждак.