Все гувернантки, сколько их было, стали «крестными матерями» союзных офицеров и носили в петлицах гарусных человечков: Радуду и Радада…
Мы, четверо человек детей, попали в смешанное общество одесских парков. Дочь спекулянта — Фия, сыновья оптового меховщика — Бобе и Славочка, Соня Херсонер и Женечка Скляр стали нашими товарищами по игре в «классы» и по собиранию божьих коровок. Я, раз за разом, увлеклась клоуном Дуровым-младшим, французским офицером Марселем Дюран и босоногим мальчишкой из Александровского парка.
Дуров был явный выродок в своей династии. У него были волосы до плеч, как у сына управляющего нашим имением, Володи Волкова, огромные глаза, напудренное лицо…
Нас, четверо человек детей, повезли однажды в цирк Труцци, и там песчаная арена пахнула на меня самумом влюбленности. Дуров держал крысу за хвост аристократическими пальцами и пел:
Он был похож на двухцветную радугу: розовую с голубым, на мираж посреди расчесанного граблями песка, и не про крыс бы ему было петь.
У Марселя Дюрана глаза были рыжие и прохладные, как болотце, кривые ноги и борода, как детский совочек. Он презирал меня за то, что я говорю по-немецки, но раз подарил матросскую ленту с парохода «Iustice».
Босоногий мальчик в парке был груб и прелестен. Его мать была артисткой «иллюзиона» (по- одесски — кинематографа). Однажды, в июле месяце (исторические события того времени а моей памяти, увы, не укладываются в соответствующие месяцы с такой точностью), мальчик этот выдрал меня за косы, намотав их на покрасневшие кулаки. Мой старший брат очень смеялся при этом, а Фия сказала: «А еще брат, а еще не защищает сестру». А потом спросила меня: «Как фамилия этого красивого мальчика, который вас бил? А его мать — не Вера Холодная?»
Я страшно боялась мальчика и со своей подругой Херсонер убегала рисовать «классы», как можно подальше от Александровской колонны. У колонны всегда похаживал мальчик, приторговывая перьями, марками, сладкими стручками. Но раз, уже осенью, он пришел к нам и сказал, что у него 64 божьих коровки.
— Покажите, — сказала, захохотав, Херсонер. — Божьих коровок тут, действительно, до черта.
А я взяла с грязной протянутой ладони один несчастный выпуклый щиток и подбросила его вверх.
— Божья коровка, — запела я, — полети на небо. В какую сторону мне замуж выходить?
Она упала в гравий к нашим ногам, выпустив из-под щитка малюсенький шлейфик, и злой мальчик поднял ресницы над лиловыми глазами.
— А вы уезжаете? — спросил он меня. Мы едем с мамой на Балаклаву на пароходе «Ирис». Я буду играть в «Принце и Нищем» двойную роль.
— Мы уезжаем в Германию, — сказала я. — Кажется, уезжаем. Мама и папа хотят нам дать образование.
И мы, действительно, уехали ранней весной 1919 года, но только в Константинополь, а не в Германию, на пароходе «Корковадо» с игральной комнатой для детей, но без уборных.
На пароходе русские дамы подвязали себе волосы яркими шарфами и забыли русский язык. Они сновали по коридорам, куря, хохоча, пели «Маделон» и Марсельезу. На палубе стоял Алексей Толстой и смотрел из-под кепки на море. Я думала, что он — Лев Толстой, и, налетая на него, делала реверанс. Марсель Дюран был тут же, среди поющих русских дам. Он замахивался на русских матросов револьвером, приносил нам консервы в круглых голубых банках, подавал советы, как лечиться от повальной болезни «испанки», пользовался успехом, как никогда…
И вот вошли в Босфор. Начиналось изгнание, но было весело. Греки на каяках под бортом парохода вели себя шумно и возбужденно. Из иллюминаторов и с палубы к ним на веревочках в шляпах спускали романовские, украинские и прочие деньги, а они давали за них, по своему усмотрению, серые хлебцы, щепотку маслин, сыр-брынзу, тонкие бублики, странные фрукты.
— Цареград, — сказал один русский бородач, крестясь на мечети. — Вот она, Олегова мечта. Смотри, девочка, и запоминай.
Я тоже перекрестилась и запомнила навеки: Босфор, Золотой Рог, Башню Девы, мост, соединяющий Галату со Стамбулом, назойливый говор грехов под бортами и прозрачные растерянные глаза дамы с повязкой на лбу, вдруг замолчавшей совсем, вдруг почему-то забывшей на минутку и французский язык, и Марселя Дюрана…
* * *
На Принцевых островах в Мраморном море жизнь пошла, как на даче. Образование еще раз отложили до осени. Берег кишел русскими детьми в пикейных платьях и няньками, все качавшими головами.
Американцы открыли русский детский клуб, где мы играли в чужеземные игры и пили какао, а Алексей Толстой пил вино на пристани и что-то обдумывал.
Ревели ослы, раки-отшельники растопыривались на камнях, волны прибивали к ногам гуляющих дохлую круглую овцу, пел турок, клялся грек, сновали французы, и ребенок в пикейном платье, ошалев от впечатлений, спрашивал няньку, показывая на меня пальцем: «А это что такое?» А нянька отвечала, вздыхая: «А это — турецкая девочка. Бог с ней. Ходят тут черномазые».
Ну что ж… Родственники открыли ресторан, прогорели. Еще раз открыли ресторан, уже в Цареграде, и в погоне за образованием начали отдавать нас туда-сюда в русские эмигрантские школы, где ничто не налаживалось и все расползалось. В школе «Маяк», патронируемой теми же американцами, процветали скаутизм, авантюризм и ранняя влюбчивость. Вундеркинд Дубенский, скрипач десяти лет от роду ухитрился подраться на дуэли. Мальчик Панкратов сделал предложение моей двенадцатилетней кузине, а когда она ему отказала, зарыдал и пожаловался на нее школьному священнику. Петя Неттельгорст поступил в тайную организацию «Всесильный», которая употребляла его для выслеживания большевистских агентов. Лида Гулеско танцевала «босоножку» по ресторанам и говорила моему старшему брату: «Ах, оставьте, ах, грубиян, ах, изменщик».
Мы уже все приобщились к политике, и про нас была заметка грустного содержания в газете «Presse du Soir», издаваемой на русском и французском языках: «Дети сегодняшнего дня».
* * *
А там хлынула Белая армия из Крыма, на Босфоре стал «Лукулл», и мы после уроков ходили смотреть на Врангеля, который будто бы стоит на палубе и отдает честь.
Русские школы стала разбухать от приютов, корпусов, институтов, доучивающихся военных. Где мы не побывали, чего мы только не повидали!
В приюте «Американские друзья — русским детям» (вывеска на воротах — вязью) мы ставили «Бориса Годунова» всего, целиком, а в первом раду зрителей сидел Врангель и смотрел устало и рассеянно.
Я ни в кого не влюблялась больше, я тоже устала от всего, но писала стихи и мечтала, как множество моих русских сверстниц, стать балериной. В английском клубе, в три часа ночи, я танцевала «Жрицу огня» и продавала хризантемы матросам.
Англичане били турок на улицах, греки пели: «Зито, зито, Венизелос», русские беженцы потянулись