* * *
Но количество учеников было удивительно… Но свежевыпавший снег был прекрасен! Но кормили нас хорошо. Но называли нас не «будущими скромными тружениками», а «интеллигентской сменой». Было куда лучше, чем в приютах, и, пожалуй, лучше, чем в «Маяке». Я уже сама была согласна закончить среднее образование в лагере с желтыми бараками, в средневековом немецком городке, на Моравии, в восьми часах езды от Праги.
В день снегопада, в новеньком узком гороховом пальто, в синем большом, как колесо, берете, я вошла впервые в гимназическую церковь в глубине лагеря и стала среди своих одноклассниц налево от амвона. В церкви было 700 человек. Стояли огромные гимназисты — бывшая Белая армия, бритые, подтянутые. Стояли старшие классы девочек — жеманные в кружевных воротничках. Стояли оживленные детишки по линеечке, аккуратно. Бледный директор занял место посреди церкви и сразу нас всех увидел. Он был популярен, первый наш директор, бросивший нас потом ради института в Югославии и там очень загрустивший сразу же о барачном лагере. И впрямь наш лагерь можно было любить, как Париж. На любой вкус там находились друзья, единомышленники, герои. Воздух в лагере был полон русской интеллигентностью и анархией, а также влюбленностью, юностью, нетерпением. И не наша тому вина, что эти силы кружились, как роза ветров, и никаких парусов не надували.
Персоналу было 80 человек, но персонал сформировался в иные времена. Мудрецов не оказалось. Лагерь обнесли колючей проволокой и на окна старшего девичьего барака, поколебавшись два года, прибили решетки. Это глушило совесть персонала, нам же это не мешало, и нас это не изменяло ничуть… При мне гимназия расцвела и обещала много года четыре подряд, достигнув своего апогея в 1926 году, потом она меня стала раздражать явной своей духовной несостоятельностью и поспешным вырождением. А сейчас о ней осталась лишь легенда, стихи, устные воспоминания (грубовато-нежные: стиль лагеря), альбомы фотографий и тоска-ностальгия бывших учеников. Русское население покинуло лагерь в 1935 году, чешское военное училище — в 1939-м. И где сейчас находится памятник Русской Культуры с главной нашей площади перед «Зданием с младшими классами» и каменная голова Ильи Муромца, оттуда же, — нам совершенно неизвестно.
* * *
В церкви пел звонкий старательный хор. Священник был в хорошей ризе и служил спокойно и внушительно. И вдруг к нему подошел мальчик и подал, кланяясь, кадило. Я встрепенулась, заморгала, как от внезапно вспыхнувшей люстры, всмотрелась. Мальчику было, очевидно, 14 лет. Недовоплотившаяся еще форма нашей гимназии сидела на нем, как сказочное украшение. Волосы у него были тонкие, светлые, густые, легкие, на лбу — челкой.
Глаза как зимнее небо: зеленые, далекие. Лицо как из сна: ангельское и жестокое в своей рассеянности, безразличии, готовности на все — улыбнуться, ничего не запомнить, все пожелать, не принять ничего. Он скользнул по ковру, поправил свечу, опустил ресницы и пошел, чистенький и благонравный, к выходным дверям, приговаривая «простите», вынимая из кармана неказенный платок.
— Кто это? — спросила я свою соседку.
— Это Загжевский из Нератовской школы с Босфора, — ответила она, становясь на колени. — Дурак и кривляка. Кажется, хорошо танцует. Мама его в классе у твоего младшего брата преподает. У него тоже есть младший брат — изобретатель, симпатичный, но грубый, влюбляется.
— Кто влюбляется? — спросила я.
— Конечно, младший, ответила соседка. — Старший о платочках думает, о ботиночках.
Опять пришел старший Загжевский, с просфорой на блюдечке. Вошел в алтарь в одну дверь и вышел из другой. На дверях были нарисованы склонившие головы к плечу ангелы. Они осеняли своими крыльями Загжевского, крылья этих ангелов подымались над ним, как его собственные. Если бы это не казалось мне кощунством, я бы помечтала о его фотографии на фоне гимназического иконостаса. Я встала с колен, повернула голову и проследила глазами все движение Загжевского по церкви. И в этот момент все ненаписанные стихи, все будущие рассказы, все слезы и бессонницы, все предчувствие и ощущение жизни, какое мне только было отпущено, дрогнуло во мне, сказало мне: какое счастье, действительно, какое счастье оказалось возможным для тебя! Ты — жива. По церкви, по лагерю, по земле ходит старший Загжевский. Он никого никогда не полюбит, потому что он — ангел и принц. Его придется ревновать только к зимнему небу, танцам и платочкам, благодари же Бога, не смей вставать с колен до самого конца службы. Ты никогда не уйдешь от искусства, потому что нужно же кому-то воспеть эти глаза, описать эту внешность, эти нежные руку и челку по лбу, наискосок…
Снег шел три дня и намел сугробы: сияющие, с голубыми тенями. Около десятого нашего барака мы вылепили снежного болвана с угольными глазами, с метлой под мышкой, как в русских хрестоматиях. Но ночью болван превратился в снежного витязя, сверкнул ледяными очами и пошел, не оставляя следа, через канавки и колючую проволоку, в снежные поля Моравии. И я писала:
Я познакомилась с Загжевским так: по задней аллее лагеря катились на санях. Выделялись сани «громовой», на которых ученики лежали, как дрова, — накрест; ученики ухали с бесшабашностью и, если бы не ловкий поворот около скотного двора, погибали бы запросто, налетая, как таран, на ворота того же скотного двора или на стену черного сарая, направо. Мы с сестрой катались на чьих-то легковых саночках, мы банально упали в снег, и, барахтаясь в сухом и пышном снегу, я увидела моего старшего брата и рядом с ним вроде как северное сияние — Загжевского.
Он смеялся, он говорил моему брату: «Посмотри». Он остро поднимал воротник пальто. Он сжимал у горла шелковый шарфик, белый в стальную полоску.
Моя сестра от восторга бросила в него снежком и подбежала познакомиться. Он, вытирая лицо белым платком, подал ей руку и сказал моему брату;
— Вас, кажется, четверо. Кажется, еще одна сестра, где она?
Как танк, шел мимо нас «громобой». Визжали дети. Сновали воспитатели, поворачиваясь на анонимные снежки. Но в моем сердце стояла тишина храма, дворца, музея.
— Очень приятно, — сказал Загжевский. — Надо было поступить в наш класс. У нас весело. Я танцевал с одной вашей одноклассницей, Татой Мордах, с ней очень приятно танцевать.
Мама зовет, — сказал младший Загжевский старшему, подходя. — Иди сейчас же домой. Не кривляйся тут с девчонками. Отдай мне мой пояс.
Вечером ко мне в дортуар зашла моя младшая сестра. Она была мокра от снега и взволнована. Из- под огромного, как колесо, берета, она ухитрялась вытащить себе на лоб несколько небольших волосиков, она крикнула мне:
— Что же это такое? Разговаривает свысока, думает, что граф, кривляется, как свинья на веревке. Уверяют, что пудрится на вечерах. Ну его к черту!
— Тише, — сказала я, — тише, не ори. Он — скверный мальчик. Бог с ним.
— Ах, — вздохнула моя сестра. — Бывают же такие мальчики на свете. Мальчики, как на картинке.