Мекке, немножко говорили по-русски и жевали на арене горящую бумагу.
Цирк Клудского приезжал в наш городок каждую весну и разбивал свои шатры на футбольном поле, около гимназического лагеря. Бараки младших классов сразу начинали сходить с ума, и в эти дни, ко всем обычным наказаниям, педагогический персонал прибавлял злободневное: без цирка.
А в старших классах говорили так:
— Там борцы вызывают желающего из публики побороться и платят тысячу крон чемпиону состязания. Крюков сказал, что выступит, и купил спирт, чтобы натирать мускулы на ночь. Он — русский казак и победит, но инспектор запретил и сказал: «Возьмете тысячу крон и уезжайте из русской гимназии. Становитесь шарлатаном и скоморохом, если вам приятен восторг зевак». Говорят, что нас поэтому не хотят пускать в цирк вообще.
Но потом все протекало нормально. Нам объявляли, в какой день пойдут младшие классы, в какой — старшие. И что зверей кормить нельзя, потому что у Клудского звери едят еще лучше, чем у немца Гагенбека, и в наших булках не нуждаются.
В этот последний приезд цирка Клудского к нам (перед его разорением и распродажей зверей), обычные цены на места были подняты почти вдвое, и ученики победнее продавали ученикам побогаче фотографии лагеря и почтовые марки, чтобы собрать деньги на билет.
Мы с Машей, во время большой перемены, решили осмотреть зверинец даром. За воротами лагеря жил в маленьком домике преподаватель французского языка, Алексей Владимирович Камнев. Он как раз стоял на пороге своего домика с охапкой письменных работ какого-то класса под мышкой и следил с интересом, как мы несемся мимо него, замотав косы вокруг шеи, чтобы не трепались.
— Вы не боитесь опоздать на третий урок? — спросил он вежливо. — Куда вы торопитесь?
— Не боимся. В цирк, — крикнула Маша.
— Ну, ну, — сказал он. — А вы не боитесь инспектора?
— Боимся, — крикнула Маша, прыгая с дороги на футбольное поле.
Мы подняли первую попавшуюся брезентовую стену и попали сразу к белым медведям. Около них стоял мусульманин, пощелкивая коричневыми пальцами по прутьям клетки.
— Спокойной ночи, бабы, — сказал он весело по-русски. — Ходи к белой собаке, — и он взялся за дверцу и ковырнул замок.
— Уйдем лучше, — сказала я. — Он, Машенька, на все способен.
Но тут вошел укротитель в сапогах, с хлыстом, небритый, напудренный.
— Вон, — сказал он по-немецки, — я буду жаловаться директору вашего интерната.
Он стоял, заслоняя выход, и мы побежали через боковую дверь за мусульманином и попали в стойло пони, мохнатых, как гусеницы, и рябых, как кошки.
— Нас накажут, — приговаривала Маша, толкнула мусульманина, уже доставшего для нее из шаровар круглый хлебец в изюме, шарахнулась от большой головы маленькой лошади, и, путаясь в голубой сбруе, мы вылезали из палатки между колышками.
— Я, баба, веселый, — кричал мусульманин, хватая нас за фартуки; мы вып вались и молча побежали обратно по вязкому футбольному полю, похолодев от страха и понимая, что жизнь страшнее предупреждений инспектора.
* * *
Вечером воспитательница сказала нашему дортуару:
— Можете идти в цирк, если хотите, и у кого есть три с половиной. Записываться надо у Зинаиды Густавовны. А вот эти две, — она кивнула на нас с Машей, — с этими двумя не знаю, как поступить. Они на большой перемене бегали за ворота лагеря и опоздали на третий урок. Мне говорил сторож и преподаватель химии. Вы что же, уже в цирк сходили?
— Нет, — сказала Маша, — мы фиалки собирали у футбольного поля.
— Там, — сказала воспитательница брезгливо, — там есть какие-то мусульмане. Они уже приходили в 5 барак, и какой-то из них хотел поступить в гимназию. Они говорят по-русски, кажется, были в Одессе. С ними запрещено разговаривать.
— Нам, значит, можно идти? — спросила Маша.
И мы пошли. Цирк был огромен. Гимназисты занимали места под куполом, на скамьях, из досок. Маленькая дочь директора сидела впереди, в алой ложе. Налево от входа дирижер махал на помосте фалдами фрака. Лица музыкантов, еще до вступительного марша, были багровы. Вечером, кроме дочки директора, в цирк отпускались только старшие классы, и было видно и слышно, как напротив Стоянов разговаривает в публике со знакомыми немками по-немецки, а они отвечают ему по-русски. Было весело, как всегда в цирке. Маша, действительно, держала в руках букетик мелких фиалок и обещала бросить их в Крюкова. Все смотрели на Крюкова. Крюков сидел спокойно, наискосок от нас, и не смотрел на Машу. Грянула музыка, выбежала униформа, мы зааплодировали. Все протекало нормально, хотя мы знали, что Клудский кругом в долгу и продал недавно одного слона и четырех тигров и что жалованье артистам задержано с января месяца. Наездница пролетала сквозь туго натянутую в кругу звездную бумагу, руки у нее были розовы, как у Венеры. Фокусник, маленький неряшливый старикашка в длинном халате, вынимал из коробочки цветы, шляпы, кубики и, наконец-то, гуся. В рукавах халата, это было ясно, можно было утаить вообще всех лебедей сказочной царевны. Радовали знакомые аксессуары. Эти внезапно расцветающие грубые цветы ядовитой окраски и пестрые шапчонки меня, любительницу цирка, настойчиво преследуют и посейчас, через всю Европу, во всех балаганах, во всех мюзик-холлах, как вернейший символ детства: петербургского ли, чехословацкого ли… Китайская семья висела вниз головами, держа друг друга зубами, — было похоже на роящихся пчел. Стальными носками ходили канатные плясуньи. Лошади с белыми гривами, при гнедой масти, кружили по арене, осторожно стуча одним копытом о балюстраду, дочь директора от них шарахалась. Потом повыносили решетки. Маша сказала: «Я боюсь», и по коридорчику, из фургонов в шатер цирка, стали проноситься дикие звери: давешние белые медведи с узкими мордами, как у борзых, пантера, с гнусной манерой распластываться на опилках при беге, тигры, очень красивые и яркие, как переводные картинки, какие-то черные волки…
Я описываю представление вскользь, вы его знаете, как и я, если даже вы и не любите цирка. Кто не помнит пирамиду из зверей с зевающим львом наверху и с боковым тигром, который щерится на напудренного укротителя, а тот его, незаметно, еще более ярит, чтобы подчеркнуть перед публикой опасность? Кто не видал пьющих молоко бурых медведей и маленького черного волка, немножко получающего по морде хлыстом за то, что воет на девочку в алой ложе? Маша продолжала говорить «я боюсь» и решила про укротителя, что он настоящий мужчина.
После появления хищников под куполом стало пахнуть настоящим разгаром представления, музыканты казались освежеванными, Стоянов кричал «бис» продающим свои фотографии наездницам, а Крюков вдруг стал волноваться и разговаривать шепотом со своими одноклассниками Сережей и Жоржем. Все трое повынимали из карманов маски, сделанные из черных чулок, и примерили их друг у друга за спинами; очевидно, они хотели выступить в борьбе инкогнито, боясь директора. Но до борьбы было еще много чего. Например, два клоуна с лицами, как у недоразвитых детей, легко падающие, легко плачущие, кричащие ежеминутно пронзительно и не очень смешно: «Где мой цуцак?» (что значит по-чешски — соска)…
Перед борьбой потухло электричество — станция отказалась подавать свет, потому что Клудский что-то посулил и чего-то не додал. Стало страшно весело. На арену во второй раз выпустили мусульман с горящей паклей во рту. Мусульмане, ставшие интересными, потому что нам запретили с ними разговаривать, раскорячившись, гикая, выдыхали адское пламя и кричали прожженными голосами:
— Ходи сюда, ходи к Али, все ходи!
— А пойдем посмотрим, — сказала Маша.
В публике стояло волнение. Зажигали спички, пробовали их брать в рот, курили папиросы с обратного конца, махали зажигалками. Где-то выли звери, кто-то стучал ногами о балюстраду, как лошадь, и кричал: «Парад-алле!»
В свете мусульманского дыхания Стоянов раскланивался и делал вид, что играет на гитаре. Сзади нас, во мраке, Загжевский сказал нервно: