них на подстилке лежали картошки и кочерыжки, отпускаемые нашим поваром, но им хотелось кофе и лапши.
В какой-то несчастный день они, по-видимому сговорившись, подтянули Машу за платье к себе, разорвали ей ногтями чулки, а малютка сверху, наблюдавший с хитрой усмешкой за Машиным позором, быстро дал ей по лицу костлявой ручкой. При этом все обезьяны без исключения хохотали истерически, кривлялись и бросали в нас кусками булок и картошками. Больше Маша обезьян кормить не ходила, она стала резать траву для лошадей на главном гимназическом газоне и под окнами классов.
Цирк маялся у наших ворот больше месяца. Мы к нему привыкли, мы знали по именам всех служащих, мы не шарахались, если нас у футбольного поля встречал слоненок, держащий в хоботе камень или серебристую тряпку. Нас уже не удивляла кривляка-собачонка, для собственного удовольствия ходившая на передних ногах или в поношенном костюмчике зебры. А верблюда ученики звали просто Ванечкой и ценили за то, что он оплевал преподавателя латыни, когда тот объяснял дочери директора, что это-де «двугорбый корабль пустыни, или дромадер». Верблюд выслушал пошлости, заворотил губу и плюнул, как гейзер.
Так жили два лагеря бок о бок. Какова была «зараза», не знаю, но цирковое влияние, действительно, сказалось. Бараки и шатры подмигнули друг другу, и вот уже наездница Лола прислала Стоянову розовое письмо и предложила покататься с нею на цирковых лошадях, Сережа и Жорж тренировались в борьбе на цирковой арене после обеда, а какой-то из Герасименок лазил по шесту до самого верха и потом из-под купола кричал: «Парад-алле! Au revoir et mersi. Где мой цуцак?» — и скатывался вниз лихо, как гимнаст.
А мой старший брат вдруг полюбил восток. Он сказал мне, что всегда уважал фольклор и народное творчество. Он вдруг раз вечером пошел в хижину мусульман, где случались выпивки, самоотверженно глотнул сливовицы и спросил Саида:
— Песни знаешь?
— Тала-бала, — ответил Саид и качнулся ритмически. — Дай крону, спою песню.
— Какие тебе нужны песни? — спросил Юрочка Коровин моего брата. — Они же ерунду поют.
— А ты знаешь Саади? — спросил мой брат. — А ты знаешь, как простые погонщики верблюдов поют? А ты знаешь поэзию Востока?
— Нет, — простодушно ответил Юрочка, — пускай споет…
— Я хорошо пою, — сказал Саид, — ой, ой, ой, как я пою. Всегда пел. — И запел: — Волга, Волга, мать родная.
— Нет, — сказал мой брат, — замолчи. Другое пой.
— Ага, — сказал Саид, — я тебе всем сердцем спою. Я тебе про гимназию спою, про Машу спою, как труба на урок играет, спою.
— Ну, спой, — сказал будто бы мой брат.
Мусульмане преобразились. Они побросались на пол, сели по-турецки, стали качаться и гудеть. А Саид взял на зуб пять крон и запел гнусаво и отчаянно. Песня шла на чешском, немецком и русском языках, приправленная восточными непонятными выражениями, и была записана так:
— Вот видишь, — сказал мне на другой день мой брат, я всегда говорил, что нужно путешествовать и не жить долго на одном месте. Пускай не говорят, что они из Одессы, они, по крайней мере из Боснии. Это же про них Гумилев сказал: «Там поэты скандируют строфы вечерами в прохладных кафе».
— Строфы? — переспросила я с презрением, читая записную книжку брата. — Это ты сам все переврал, и даже без рифм. А как идет Загжевскому зеленая чалма! Это правда, что у него волосы, как солнце…
— Глупости, — сказал мой брат. — Брось Загжевского совсем. Забудь его навсегда. Не смей писать о нем стихи и рассказы. Зачем он тебе нужен? А восточную поэзию тебе все равно не понять.
Брат поверил в гениальность всех «мусульман». Он всегда увлекался потом экспромтами торговцу орешками, безрукавками, бараньими ковриками-подвесками, дудками; он много лет спустя побывал вот именно, в Сараеве, и какой-то другой Саид, ударяя себя ладонью по голове, пел снобам-туристам все то же самое, и немолодая уже американка записывала приблизительный перевод:
Я до сих пор еще не постигла глубины этого фольклора. Я читала в Париже стихи советского поэта Сулеймана Стальского о самоваре, костре и солнце (обязательно) и вздыхала над ними так же горько, как в свое время в гимназии над стишком циркового жулика. Но «ай» как хорош был все-таки цирк! «Ай» как заходило, вот именно, солнце, когда уезжали его последние остатки с разрушенной избой мусульман в хвосте! «Ай» как смеялся Саид, подпирая катящийся на колесах фронтон, как смуглая кариатида! Он махал своим сто раз подаренным или проданным платком и пел бесплатно: