— Слава Богу, — сказал инспектор — «Козел» Каменеву, — уехала зараза.
А мы смотрели вслед цирку, посылая воздушные поцелуи от всего сердца: наездницам, карлику, обезьяньему ребенку, верблюду, и долго еще было видно, как Васька Герасименко на одной ноге скачет, кривляясь, за фургонами и подражает клоуну.
ИНОСТРАНЦЫ
Порой гимназию посещали иностранцы. Они приезжали посмотреть на молодую преуспевающую Чехословацкую республику, и в столице республики иногда, случайно, узнавали про нас. Иностранцу в Праге говорили:
— А если вы хотите посмотреть на русских эмигрантов, то у нас как раз на Моравии есть великолепный лагерь, построенный в австро-венгерское время для русских военнопленных. Теперь там учатся русские дети — эмигранты. Всего лишь в восьми часах езды отсюда. (Чехословакия, как известно, была страна узкая, но длинная.) Бараки — в два кирпича, обширная гимназическая программа. И, с другой стороны, великолепная пропаганда славянской идеи среди немецких меньшинств на Моравии. Опять же, дети живут среди природы: холмы, леса, речки.
Иностранец удивлялся.
— Скажите, — говорил он, — как интересно. Я могу написать статью об этом в Tribune de… И можно туда съездить?
— Просим вас, — говорили чехи, — пана там хорошо примут.
Иностранец уезжал. Приезжал. В лагере начиналось волнение. Гимназисткам выдавали чистые фартуки, гимназистам клали брюки под матрацы, чтобы заделать складку. Бараки убирались. Всем классам читались наставления, как себя вести и что отвечать, чтобы не приняли за дикарей. В домике, где находились «музыкалки», приготовлялась комната для гостя, с цветами, графином воды и разноцветными книжечками на всех языках, изданными пражским педагогическим бюро воспитания русского юношества за границей. В ворота вносился наш гимназический лаковый экипаж, запряженный вороными. В экипаже сидел бритый человек с аппаратиком через плечо и изумленными круглыми глазами. Мы делали реверансы, кланялись, старались заинтересовать выражением лица. — Ах, быть может, — думали легкомысленные и доверчивые, — он был миллионер, мог выбрать кого-нибудь, жениться или увезти в Америку для продолжения образования… Хор с удовольствием надевал боярские костюмы и собирался в неурочный час в театральном зале. Пели «Коль славен» — чешский гимн, «Вечерний звон», «Я любила его жарче дня и огня». Иностранец щелкал аппаратиком, делал художественные фотографии: Соловкина стоит и смеется, Макаров моет доску в классе, Лида Герке идет из лазарета с перевязанным горлом, Галя Щербинская рассыпала тетради и наклонилась их подобрать…
Воспитатели и воспитательницы повторяли:
— В лагере — иностранец, он пишет про вас статью для «Трибуны», ведите себя достойно.
А директор все ходил и водил иностранца по баракам, и за ними плелся какой-нибудь воспитатель- переводчик. Директор бормотал:
— Взоры всей Европы обращены на нас. У нас есть кружки самодеятельности. Вот церковь, расписанная учениками. Вот библиотека, вот лазарет. Вот гимнастический зал. А это — канцелярия.
— А это что? — спрашивал иностранец.
— А это карцер, — отвечал директор и смотрел скорбно на полуподвальный этаж с окном в решетке.
Иностранец сгибался и прикладывал лицо к решетке. В серенькой комнатке стояла скамья, и на ней лежало Евангелие. Иностранец подмигивал. Директор отводил глаза. Европеец хохотал и говорил, что сам был молод. Воспитатель переводил, и они шли дальше к пекарне и бане.
Но тут из-за угла выносилась Маша с лиловым шарфом на шее, с медальоном на шнурке по колени. Ее подзывали.
— А это, — говорил директор, — внучка великого человека, перед которым преклоняется Вселенная.
Маша краснела и делала реверанс.
— Вы помните вашего дедушку? — спрашивал гость с большим интересом.
— Я была любимой внучкой, — говорила она без зазрения совести. — Дедушка носил меня на руках и со мною снимался. У меня есть книга, подаренная дедушкой моему отцу. Я хочу ее продать, но мне жалко. Я пишу сама стихи и заметки.
Директор давал понять глазами Маше, чтобы она уходила, потому что к группе приближались любопытные, кланялись, жадно смотрели…
Иностранец иногда приживался у нас надолго, иногда он вдруг отравлялся нашей атмосферой вообще и никак не мог выехать.
Был такой де Пертюи. Приняли его честь честью. Он-де миллионер и хочет открыть где-то идеальную школу для детей. Он ездит по всему свету и осматривает разные гимназии. Он специально интересуется нашей. Ведите себя достойно.
В рукодельном классе были пересмотрены все работы и было выбрано лучшее полотенце с красными петухами и ручным кружевом. В пекарне спекли огромный черный хлеб, учитель естественной истории вырезал деревянную солонку, расписал ее эмалевыми красками билибинским орнаментом, и все вместе было подано, как полагается, этому идеалисту, в верхней столовой, перед чаем.
Потом была устроена выставка гимназических работ. На длинном столе в канцелярии лежали журналы с тремя богатырями или видом Константинополя на обложках, платочки в мережках, гербарии, масса фотографий и боярские костюмы хора.
Де Пертюи восхищался, удивлялся, записывал все в блокнот, снимал нас в столовой и по дороге в баню. Ему показали Машу и Сабину, и для него устроили вечеринку в старшем девичьем бараке.
В общую нашу комнату было впущено только четыре мальчика — оркестр. Нам велели костюмироваться. Нам принесли груду пестрой одежды из нашей театральной костюмерной. Мне достался костюм Арлекина: зеленый с красным. Я сияла казенные ботинки и осталась в чулках. Я прошлась по дортуарам, декламируя стихи Стоянова:
— Никого и не весели, веди себя тихо, — посоветовала воспитательница.
По дортуарам расхаживали боярышни, куклы, чешки, турчанки, украинки, а Галя Эвенбах была одета маркизой и так себя сразу и повела.
— Ах, не изомни мне фижмы, — сказала она томно. — Я думаю прилепить мушку около левого уха, что значит на языке любовников «Я что-то про вас слыхала…» Он — француз и оценит. Мне нужно чайную розу, кружевной платок и волосы завить — кораблем.
— Не надо никакой розы, никакого корабля, — поспешно сказала воспитательница.
Галя полузакрыла лицо веером и длинно усмехнулась. А Маша бесхитростно гремела дутыми бусами,