Зная «Тезея и Крысолова», мы с братом ничего не знали, парадоксальным образом, из произведений Чирикова. Философско-богословско-литературный
кружок не читал «Тезея и Крысолова» и тоже не знал Чирикова. Но когда маститый писатель заявился к нам, то мы все же оказались уже во всеоружии свежепрочитанного рассказчика Чирикова, благодаря заседанию, накануне устроенному срочно по повесткам для всех членов кружка.
Нам сказали во время этой спешной читки, что есть пьеса «Евреи», которая имела шумный успех в Америке во время погромов в России. Что есть книга «Зверь из бездны», которая вызвала бурю возмущения в эмиграции и протест участников большого движения, который собрал массу подписей в Праге, Брно и, кажется, в Берлине. Но что это — смешно: просто Чириков изображает человека таким, как он есть, потому что судит обо всем объективно.
И вот преподаватель словесности устроил чай, и вот на него пригласили Машку, Стоянова и меня. И мы смотрели на белый галстук и длинные волосы, а Машка мне говорила, что надо бы прочитать «Зверя из бездны», потому что эта книжка, прежде всего, неприлична.
— Я стихов не люблю, — говорил Чириков. — Не люблю и не понимаю. А ну, прочтите мне свои стихи, — поворачивался он к Стоянову, — Конфузитесь? Стесняетесь?
— Я? — спрашивал Стоянов. — Я стесняюсь? Я перед вечерними выступлениями никогда не перебиваю себе настроения. Вы услышите мои стихи сегодня вечером.
— А все-таки прочитайте, — говорил Чириков.
И Стоянов стал читать густо монархические стихи «Городовой на крыше». Стихи кончались так:
— А почему он был на крыше? — спросил Чириков.
— Он стрелял из пулемета в чернь, — ответил Стоянов, гнусавя и волнуясь.
— А почему с крыши? — спросил Чириков.
— Мой отец был русский офицер, — ответил Стоянов, — и видел, как в 1917 году, в феврале месяце, последние городовые отстреливались с крыш.
— Что же, вы меня хотите испугать своими городовыми? — спросил Чириков.
— А ведь стихи хорошие, — вставил учитель словесности, не замечая, что встреча двух литераторов тускло выродилась в политическую дискуссию. Преподаватель, видно, не помнил, что у Чирикова была еще книжка «Юность», где Чириков тоже говорил о городовых и ругал их. А они его арестовывали.
Дело спасла Маша.
— А скажите. Евгений Николаевич, — спросила она, — ведь вы были знакомы с моим дедушкой?
— Вы же его внучка, — ласково сказал Чириков и погладил Машу по голове. — Тоже пишешь? Гениальный у тебя был дед.
Тут нас стали снимать, увековечивать. Фотография сохранилась: Чириков смотрит в сторону, Стоянов — в потолок, а Маша сидит, как Colette, и вид у нее после разговора о дедушке — польщенный и знаменитый.
А вечером перед Чириковым читало до трех десятков прозаик он и поэтов. Стоянов из ехидства прочел свои роялистские стихи о Людовике XVI и о Сэн Жюсте, который будто бы увлекался Марией- Антуанеттой. Уже все звали, что старые писатели «затирают» нашего будущего Пушкина, что то, что произошло сегодня, «будет описано историком литературы» и «наши дети выучат это наизусть». А стояновские завистники, последователя Скитальца и Надсона, храбро бормотали с эстрады буквально о младшем страдающем брате и о народе, как о рабе, порвавшем цепи и сети. Короче говоря, как сказал Морковин: «Слушал Чириков наших лириков».
Слава Богу, что наш персонал считал Цветаеву футуристкой и не выволок за это нас перед нею на эстраду. Хорошо, что ей ничего не читали наши поэты и прозаики. Нам бы это было стыдно вспоминать, а ей все было известно и так, и без официальной демонстрации молодых дарований. Она прошла мимо театрального зала, где всегда чествовали, по мере сил, именитых гостей лагеря, ведя за руку странную свою чудесную девочку; она прошла, не глядя на нас, к воротам лагеря, она исчезла, не заговорив, не взглянув, не выслушав нас, не прочитав нам ни одной своей строки. Ее и не просили! Ее-то и не чествовали. А Чириков прочел нам два своих рассказа из жизни детей бедного чиновничества и о том, как становой ловил свинью. Рассказы были юмористические, и мы много хохотали и аплодировали.
* * *
Еще бывали артисты. Много артистов. Чехия знаменита была в те годы бродячими русскими труппами, оркестрами, хорами. В Праге в это время подвизались бывшие артисты Московского Художественного театра с Павловым и Чермановой во главе. Они играли Островского и Чехова. Они положили начало «пражскому» театру, который потом долгое время играл в Париже. Они побывали однажды у нас (без Павлова и Чермановой), сыграли у нас чеховские инсценировки, просмотрели наш спектакль «Не так живи, как хочется, а как Бог велит» и очень одобрили игру Сазонова и Кантесини.
В Брно же братья-студенты Типикины, получившие однажды откуда-то несколько десятков тысяч крон, образовали свой театр и стали возить его по провинции. Они тоже ставили Островского и Чехова, и наше воображение на долгие месяцы пленил студент, господин Тучев, игравший потерянного сына с такими рыданиями в голосе, что Милице Хонской захотелось из гимназической стать типикинской артисткой.
Вслед за этими более или менее бескорыстными служителями искусства шла серия откровенных халтурщиков, которые предпочитали играть, в общем, перед «иностранной публикой», главным образом, деревень и маленьких городочков.
Для того чтобы чехи и немцы не очень скучали во время представления, они помещали на своих плакатах портреты Распутина или Шаляпина, всегда называли себя Московским Художественным театром и монологи из пьес «Денщик подвел» или «Ночь любви» пересыпали чешскими шуточками и злободневными остротами на Советскую Россию или эмигрантскую грызню. К нам они заезжали охотно, по инерции болтали между собою на сцене по-чешски и не видоизменяли своих плакатов. Надо отдать справедливость директору, что одну из таких трупп он просто выгнал, причем мы, девочки, были выгнаны со спектакля этой труппы уже через 20 минут после начала представления.
Я помню, как «пани Эльвира», русская, забитая эмигрантской жизнью женщина, одетая в безобразное бежевое платье, демонстрировала перед нами с гимназической сцены свои способности медиума, а первый любовник труппы спел нехорошим голосом, растягивая перед собою маленькую гармонь, которую он называл «табакеркой своего дедушки», следующие куплеты и частушки:
Но когда он дошел до слова «любовник», в первом ряду зрителей раздался шорох: там поднимались