— Я — одинок, — сказал Загжевский строго. — Меня любовь не удовлетворяет. Я — как статуя.
* * *
Поплелось время без близкого присутствия Загжевского. Он приезжал только на праздники и на летние каникулы. Он ссорился и мирился со мной, он рассказывал мне о своей замечательной жизни в Брно. Он сшил себе смокинг, он носил палевые перчатки, он душился «Шипром».
Я уже вполне была уверена, что он в моей жизни не реальность, не судьба, не счастье. Я сознательно уже перевела его в тот план, где слабо дышат музы, где стоят розовые замки сентиментальности, где детский сон открывает глаза больше от страха и сейчас же закрывает их руками, чтобы ничего опасного и не увидеть. А в плане жизни я уже предвидела иное, принимала все и была готова к реальности.
* * *
Я кончила гимназию с Загжевским-младшим. Он очень хорошо учился по математике, плохо по- русски, плохо по-латыни. Латинист его ненавидел я говорил так:
— Все фотографии печатаете, негативы проявляете. Хе-хе. Подобно тому как Форд выпускает каждую минуту по автомобилю, наш Загжевскнй выпускает каждую минуту по фотографии лагеря и его окрестностей. А что вы по-латыни знаете? Бежал через мосточек, ухватил кленовый листочек, хе-хе…
Весь класс начинал смеяться сомнительным остротам и смотреть на Загжевского. А он говорил:
— Я все старое знаю, но не повторял. Спросите меня послезавтра.
Наш выпуск был несчастным выпуском. Когда мы перешли в восьмой класс, директор сказал нам:
— Вы напоминаете мне выпуск 1926 года. Самый недисциплинированный. Вот случай, характерный для того выпуска: ревизор, господин Лакомый, сказал, что выдержавшие экзамены ученики не смеют покидать лагеря до окончания всеми экзаменов. И что же? Идет он прогуляться в город на второй день экзаменов и видит картину — впереди него идет Митинская в коротком розовом пальто, а по бокам Троилин и, как его, Крейцберг. А них Морковин с букетом. У Троилина на голове чемодан, у Крейцберга на лице — маска собаки, и он лает. Выйдя на площадь, все грянули хором неприличную песню. А Морковин стал бросать цветы под ноги Митинской. Господин Лакомый не захотел к ним подходить, но сейчас же вернулся в лагерь без лица. Все впечатление от экзаменов было сорвано. Отчего вы, собственно, смеетесь?
Весь наш класс хохотал не нервно, а в голос, переживая странички прошлого и представляя себе Крейцберга, как живого.
Восьмой класс должен был теоретически подавать пример другим классам, но про наш класс говорили: «Не берите с них примера». Вот краткий перечень несчастий, которые стряслись над нами в том году.
Дело больших краж; часть девичьего дортуара, называемая «ресницами» за видимое желание казаться прекрасными, снялась на десятке фотографий в виде танцовщиц из кабачка; поехали кататься с запрещенной горы на санях — один ученик разбился насмерть, одна девочка осталась хромой, остальные разбили себе: кто — легкие, кто — лица. Кроме того конечна, романы, падение успеваемости в учении к третьей четверти на 17,5 %, огромное количество неуспевающих вообще, политика, прочее.
Директор так и сказал:
— Уж если директор (то есть он сам) не взлюбит какой-нибудь выпуск, то горе тому выпуску! Вы — убийцы, я о вас говорю, Григорович-Барский, встаньте. Вы погубили своего товарища на санях. Сядьте. Вы — авантюристы, вы — воры. Вы — легкомысленные женщины. Родина вами гордиться не будет и не станет.
Моя соседка по парте, Вера Поливодова, зарыдала от отчаяния.
— Держитесь за землю — росинку, — приглушенно сказал директор, сам испугался всему,
что сказал, и попятился от нас к доске.
Вечером, в дортуаре слабые духом «ресницы» решили бросать гимназию и поступать в профессиональные школы.
— Когда директор ненавидит, — говорили они, — то лучше стать киноартистками.
А в столовой была повешена картина, нарисованная одним из педагогов, педагог изобразил такое: белая гора с голубыми тенями, лиловенький лес вдали, на переднем плане — сани «громобой» несутся на зрителя. Наивные дети, сидя на санях, хохочут и машут руками. На них форма нашей гимназии. А сзади непослушных детей, на санях же, примостился светло-серый скелет с косой, плохо видимый на фоне снега.
— Плохо нарисовано, — сказала жизнеспособная Маша воспитательнице, увидя картину. — Прямо никакого движения в санях и дешевая символика! — Я на этой горе каталась, может быть, сто раз — и жива. Нужно только на повороте надевать на правую ногу конек и тормозить вот так. Тогда столбики остаются тоже справа, и вы летите так, что дух захватывает.
— Я никуда не лечу, — сказала воспитательница. — А ты полетишь из гимназии.
Всю третью четверть я проболела скарлатиной. Когда я вернулась в класс, то оказалось, что инспектор, преподававший у нас математику, решил, что экзамены я буду держать осенью. Я сказала, что я брошу гимназию.
— Вы себе портите будущность, — сказал он.
— Это вы мне портите будущность, — ответила я.
Меня допустили к экзаменам. С условием, что я каждый день, вплоть до письменных испытаний, буду приходить к инспектору на квартиру и отвечать ему весь курс по частям. То же самое порешили латинист и чех.
— То буде с вами парада на матурите, — предупредил меня этот последний.
Мы, конечно, пробовали воровать письменные темы, мы их украли. Шпаргалки готовились по ночам. Они делались в виде гармоники, текст был микроскопический. Любителю рукописей такая вещь могла бы причинить бессонницу. А сочинения для нас писались даже в Праге. Писали женихи, родители, наемники.
Загжевский приехал из Брно к экзаменам из-за брата. Со мной он тогда не кланялся, потому что мы с ним поссорились на всю жизнь на Рождество. Я предчувствовала, что окончательно оторву его от своей жизни, как только окончу гимназию. Он рассказывал всем, что я поступаю в университет в Брно, чтобы там его встречать. Но я решила уехать в Прагу, потому что там был «Скит поэтов» и вот именно не было Загжевского.
Теплым вечером, накануне письменных экзаменов, мы по традиции надели на себя простыни и венки и с пением латинских песен двинулись по лагерю. Около квартир преподавателей мы держали речи на разных языках, а преподаватели отвечали нам с крылечек. Напоследок ходили к директору, и он со ступеней канцелярии долго говорил нам о родине и о непонятном нашем долге перед ней.
— Шестую сотню выпускаю, — преувеличенно крикнул он в конце и показал на нас рукою.
На дорожках стоили гимназисты и гимназистки, смеялись, вздевались над нами.
Утром нас повели на молебен. Загжевгкий не ставил свечи, но стоял на паперти, с белым шарфом, без шляпы. После молебна нас повели в здание со старшими классами и рассадили по одному человеку за партой: одного — с левой стороны, следующего — с правой.
Мм все была в белых воротничках, с прическами на затылках, как балерины, со шпаргалками в карманах. На письменных экзаменах ревизор не присутствовал. Только устные проходили в его присутствии и в театральном зале. А сейчас мы просто сидела в своем собственном классе при закрытых наглухо окнах и ждали того же директора.
Он вошел с комиссией из четырнадцати учителей и воспитателей, как это в полагалось, попросил преподавателя русского языка занять место за кафедрой и показал нам и комиссии огромный желтый конверт с пятью сургучными печатями — «Тему для русского сочинения на испытание на аттестат зрелости учеников Русской Реальной Реформированной Гимназии в Чехословакии в 1929 году». В руках его сверкнули ножницы, он в полной тишине разрезал конверт и прочел звучным голосом девять тем, выбранных нашим преподавателем, и уже совершенно торжественно три из них, подчеркнутые министром народного