жизненный путь далеко от родных мест рыбаком на побережье Руйя[42], и четвертый — так же как н я, пятый, — лицеист и будущий бездельник.

Можно догадаться, что в те дни в старом доме на берегу тихого залива горе и печаль не гостили, несмотря на смерть хозяина прошедшей зимой.

Напротив — и озеро, и берега залива звенели радостью настоящего, надеждами будущего и всем неизмеримым восторгом бытия. И даже за их пределы докатывалась оттуда золотая волна жизни, перекликаясь с «Перекрестными волнами» Казимира Лейно, которые он как раз готовил к изданию, а «Просторные воды»[43] плескались нежной и чуткой, как народная песня, зыбью в благодушном мурлыканье О. А. Ф. Мустонена, когда он в длинных своих рыболовных рейсах вдоль колышущихся плесов сидел на корме лодки бородатым богатырем, а я на передней банке работал веслами, вслушиваясь попеременно в кантеле[44] природы и певца.

Большинство его стихов, похоже, никогда не были собраны в книгу, рождаясь моментально и моментально же испаряясь. Одно из них, думаю, начиналось примерно таким образом:

Нет у меня земель и злата, мирскою властью не силен, а только мыслями богат я и даром песни наделен. Но всех идей моих дороже Ты, дева, ангел чистоты, ты так прекрасна — и, быть может, прекрасней всех мечтаний ты.

Второе — которое, кажется, появилось в каком-то из рождественских журналов того времени — было, по-моему, очень красиво. Оно рассказывало о летнем вечере, вечернем облаке, вечернем ветре и снегире; все они растворялись в сумерках белой ночи. С рассветом же снова появлялись и ветер, и облако, и, возможно, какая-то еще присущая настроению деталь, не появлялся только снегирь. Поэт видит, что все остальное возвращается, и перед этим фактом разражается следующим двустишием-жалобой:

Нет снегиря, что улетел в места чужие, а может, он попал в силки другие?

В третьем стихотворении, которого я, впрочем, в этих поездках на рыбалку не слышал, а только читал потом в посвященном памяти какого-то великого финна студенческом журнале, была простая история о юноше и девушке, стоявших летней ночью на вершине горы. И там вышел у них спор: вечерняя или утренняя заря тот красный отблеск, что виднеется по краям облака. Они спорили, спорили, и…

И в это время взошло солнце Севера.

Их были, наверное, сотни, а может, и тысячи. Опубликовано из них не много, но плохо же я знал бы своего брата, глубокоуважаемого патриарха музея в Куопио, если бы поверил, что он в какой-то момент писательского отчаяния предал их огню. Правда, все возможно.

Он тоже был тогда здорово влюблен.

Мне, со своей стороны, пожалуй, не требуется пояснять, что касательно любви и стихосложения я был отнюдь не самым вялым, хотя и самым малым среди великих царей Израилевых. И то и другое как бы относилось к профессии, как сказал персидский шах по поводу одной из попыток покушения на него в Париже. Поэзия, кажется, была в то лето все-таки на первом плане. По крайней мере, вспоминаю как самое значительное событие лета, что брат Казимир, которому наши сестры насплетничали про мои стихотворные опыты, в один прекрасный день попросил меня показать их.

Чтобы представить потрясающую напряженность момента, нужно принять во внимание, что он к тому времени уже опубликовал пару книг и отделывал третью, а в свободное время читал французских поэтов и романы в желтых обложках, к тому же он был старше меня на двенадцать лет и бесспорный «arbiter elegantiarum»[45] во всей округе. Я сразу же отдал в его руки мою набело переписанную рукопись.

Он добросовестно проштудировал ее, делая пометки легкой рукой там и сям, и я поражался, каким малым усилием он заставлял совершенно неожиданно звучать и рифмоваться строфу, с которой я бесплодно сражался дни и недели. В особенности совершенное изящество конечной рифмовки заставляло меня безмолвно трепетать от восхищенного уважения.

Но вдруг он остановился. «Вот это выглядит как годный к публикации текст», — сказал он и надвинул свои очки поглубже. Он внимательно перечел сравнительно длинное стихотворение, которое называлось «Крепость Каяни», и заметил: «Здесь нужна настоящая правка». И он принялся править: сохранял все, что только возможно было сохранить, и удалял то, что необходимо, заменяя это более удачными словесными оборотами. Закончив, он еще раз проверил свою работу, и смотри-ка — получилось весьма недурно. Он протянул мне руку и сказал по-товарищески: «Поздравляю, Эйно Лейно1 Отныне ты можешь пользоваться этим псевдонимом». Кажется, до того я подписывал свои стихи чем-то вроде «Тайнио», или «Виено», или «Норко»[46]. Затем он собрал всех домочадцев и прочитал это стихотворение вслух в своей тонкой, деликатной манере. Наверное, излишне добавлять, что все это родившееся под звездами Топелиуса поэтическое изделие приобрело таким образом совершенно иное, облагороженное эмоциональное содержание. Стихотворение вызвало всеобщий одобрительный гомон. «Это Эйно Лейно написал», — сказал он гордо. — «Ille faciet»[47].

Выше я уже не мог подняться. Да и позднее не часто приходилось мне испытывать подобное писательское удовлетворение, как тогда, в двенадцатилетнем возрасте. Стихотворение имело честь появиться затем на страницах газеты «Хямеен Сано-мат», редактором которой был мой старший брат О. А. Ф. Лённбум. Как много значило это событие для тогдашнего пописывающего стишки школьника, ясно из того, что тот знаменательный день, 20 сентября 1890 года, нерушимо хранится в кладовых моей памяти.

III. ХЯМЕЕНЛИННА

3. Школьные версты

Естественно, ни учеба, ни даже товарищеская жизнь, к которой я с самого начала относился с энтузиазмом, не могли в этих условиях стать главным моим делом, принимая во внимание мое все более усердное стихотворчество и все более безграничную влюбчивость. Одно дополняло другое, взращивая разные стороны одного и того же явления. С помощью первого я уже в старших классах школы натренировался до весьма порядочного уровня владения языком, будучи в этом отношении практически готовым ко времени студенчества и опубликования своего первого стихотворного сборника. Второй я обязан обостренностью чувств, порой граничащей с болезненностью из-за порожденных ею бесчисленных смен ощущений и настроений.

Учение превратилось для меня просто в игру, за исключением математики, в отношении которой я был заблудшей овцой уже с первого класса. История стала для меня великой книгой сказок, языки — восприятием на слух. Все остальное получалось благодаря общей благосклонности и помощи учителей.

Единственным, кого не так легко удавалось провести, был Большой (Бруммер), преподаватель

Вы читаете Мир сновидений
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату