финского языка и латыни, который частенько говорил мне, когда я в доказательство своих знаний поднимал руку:

— Лённбум то знает, а то нет. Лённбум то подымает руку, а то нет. Не буду тебя спрашивать, когда ты вызываешься.

Я пробовал подкупить его, вытягивая руку как можно дальше. Все так же безуспешно.

— Я вижу твое невежество Насквозь, — говорил Большой. — Уж лучше и не тянись.

Редко он спрашивал у меня что-нибудь. Но иногда и я все-таки годился, чтобы продекламировать перед классом «Прапорщика Столя».

— Не умеешь ты читать, — говорил он, послушав немного. — Иди на место и слушай, как я декламирую.

Он брал в руки книгу, выдерживал маленькую художественную паузу, озирался выпученными глазами поверх очков и начинал читать выразительно и с правильной интонацией, увлекался своим чтением, увлекался самим текстом, забывал об окружающем мире и терял представление о месте и времени.

Мальчишки в это время веселились. Не было страха за невыученный урок. Можно было даже втихаря пошалить.

И никто не замечал, что книга в его руке опять опустилась и его глаза поверх оправы этих пугающих очков пронзают класс.

— Напрасно метать бисер перед свиньями, — говорил он с глубочайшей обидой и презрением.

Урок заканчивался. Он вставал и уходил, оставляя ужасное впечатление человека, не питающего к нам ничего, кроме самого жгучего пренебрежения.

* * *

Учителем математики был Скрепа (Хорд) — старый, разукрашенный и жеманный кавалер, которого Юпитер поместил на этом неблагодарном поприще. Напрасно он старался вбивать в головы своих учеников арифметику, алгебру и, прежде всего, основные истины геометрии.

— Ну, следовательно… ну, следовательно… — пытался он ноющим, раздраженным голосом подвести стоящих у доски к напрашивающемуся решению геометрических проблем.

— Ай-ай-ай-ай-ай, нет-нет-нет, ай-ай-ай-ай! раздавалось его жалобное хныканье по поводу каждой новой ошибки, сделанной в таких, по его мнению, простых, а по нашему, сложных выводах.

Он был так же не способен возбудить в нас подлинный страх, как и подлинное ощущение авторитета. Во-первых, он был слишком изысканным и элегантно одетым и ходил слишком изящной походкой, кроме того, его преследовали ужасные слухи, что он носит парик.

Ну каких еще нужно было нам доказательств? Я не верил этому, и многие другие серьезные ученики не верили, но брошенное однажды подозрение делало свою тайную, подспудную работу и ослабляло почву под его ногами. И хотя он своей требовательностью заставлял мальчишек довольно много заниматься математикой, навряд ли он пробудил в ком-либо особенный интерес к ней.

* * *

Иначе обстояло дело с учителем истории Папой Римским (Фавеном). Умный, широкий, низкорослый, рыжебородый, он в самом начале урока ставил свое кресло в конец среднего прохода между партами, откуда управлял и обучением, и дисциплиной зорко, оживленно, требовательно — то с саркастической насмешкой, то'с добродушной шутливостью. Ему никогда не приходилось прибегать ни к каким наказаниям. Его боялись и любили, а историю знали назубок. И это еще не все. Он придавал значение манере и способности излагать прочитанное и запомнившееся.

— Не входит в задание! — была наша часто повторявшаяся жалоба.

— Нет, входит! — отвечал он. — Если не в теперешнее, то в прежние, а если не в прежние, то в будущие.

Подобная аргументация, вдобавок приправленная каким-нибудь историческим анекдотом, была неотразима. Разумеется, он привлекал насмешников на свою сторону, и не только как учитель.

* * *

Учителем русского языка был Ясси[48] (Палан-дер-Суолахти). Маленький, тощий, скрюченный, с огненно-красными скулами, похожий на русского телеграфиста, он скрывал под непритязательным своим обликом недюжинный запас воли и работоспособности и совершенно взрывное количество той сдержанной электроэнергии, которую называют бешеным темпераментом, а также холерическим характером. Обучая в течение всего школьного курса предмету, в те времена более или менее отталкивающему, он сумел провести нас стальной своей хваткой через все проблемы формообразования и синтаксиса к источникам высокой русской поэзии — до пушкинской «Капитанской дочки» и «Бориса Годунова», запечатлев в памяти даже самого непокорного восьмиклассника приятное воспоминание о пережитых трудностях и открывавшихся за ними чарующих перспективах. И так же, все школьные годы вникая в духовную жизнь каждого отдельного ученика, он вел — впрочем, более или менее пристрастно — каждого из нас соответственно своему разумению, минуя все временные подводные отмели и приходя в этом отношении чаще всего к удовлетворительным результатам.

Он отмечал «своих людей» уже в младших классах. Тот, кто тогда был слаб в морфологии или вообще относился к ней нерадиво, страдал из-за этого до конца школы.

Двое из нашего класса, Йон Зибек и Эдв. аф Энейельм, говорили по-русски, как казаки. Все же по какой-то причине они уже с самого начала стали козлами отпущения. Когда часы показывали пять минут до конца урока, Ясси клал книгу под мышку и спокойно произносил; «А теперь немного морфологии. Энейельм, как будет по-русски «ленивый дворянин»»? Весь класс ухмылялся, хорошо зная, что предстоит.

Энейельм вставал, отвечал и пытался сесть. «Просклоняем», — говорил Ясси. Энейельм склонял слова во всех шести падежах с безнадежной яростью. Теперь он считал себя вправе сесть. «Множественное число! — изрекал Ясси с эпическим спокойствием. — Как это будет во множественном числе?» Теперь уж весь класс хохотал. Энейельм принимал кислый вид, делал протестующий жест и склонял во множественном. «Садись», — командовал Ясси. Для Зидбека у него была какая-нибудь другая морфологическая задача.

Так продолжалось все время обучения, до самого восьмого класса, — с той все-таки разницей, что он с шестого класса прекратил тыкать, обращаясь к нам с тех пор только в третьем лице.

По отношению же к тем, кто в младших классах показывал знания и интерес, он оставался все школьные годы добрым и весьма мягким. У него, как ни у кого другого, следовательно, были любимчики и нелюбимцы. Последним он всегда грозил исключением из школы. «Уходи, уходи! — кричал он, — Иди учиться на сапожника! На портного! Что ты здесь другим мешаешь и учителя мучишь?»

Его голос, на редкость богатый оттенками, мог вырасти с нежнейшего и улыбчивого шепота до громового раската. Гром раздавался, когда кто-ни-будь давал повод для замечаний его постоянному, неусыпному вниманию, обращавшемуся не на одни лишь проступки учеников или мальчишеское озорство, но в гораздо большей степени нй общие свойства характера, особенно на себялюбие и самодовольство.

Однажды, например, Херрайс[49] (Херргорд) каким-то неосторожным и самодовольным выражением лица вызвал рев этого урагана.

Это был ужасный момент. Ясси спустился к нему с кафедры, подпрыгивая, как поплавок, обеими руками придерживая брюки на животе, и вопил, и гремел, и плевался, и отфыркивался, и так расписывал всю никчемность и ничтожество объекта своей ярости, что даже наделенного большим чувством собственного достоинства гомо сапиенса хватил бы сердечный приступ. Это продолжалось долгие минуты и завершилось решающими словами: «Подай дневник!» — что означало два часа сидения после школы; он никогда не давал меньше. Подобный припадок приключался редко, очень редко, но проходил по одним и тем же фонетическим законам, завершаясь всегда тем же роковым образом. Ясси преследовал нелюбимцев с неослабным упорством и среди коллектива учителей, где он был самой значительной персоной, причем особенно на полугодовых собраниях, где взвешивались знания, способности и хорошее поведение каждого учащегося.

Совершенно противоположной была судьба его любимчиков. Ставя им высшие баллы, он влиял и на оценки других учителей и, как уже упоминалось, не гнушался также устной рекомендацией. Его обращение с любимчиками год от года становилось все мягче, и в старших классах он опрашивал их только изредка,

Вы читаете Мир сновидений
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату