Сделал еще глоток: на этот раз большой, обжигающий.
А потом, неожиданно для себя, пробарабанил по перилам балкона сложный ритм, подслушанный однажды в кабинете Верховного.
Настя коротко рассмеялась.
– Хорошая, – говорит, – песенка. Очень ее люблю…
Никита лишь через несколько мгновений, обжегшись огоньком папиросы, понял, что услышанный им резкий неприятный звук – это звон выпавшего из его рук, но, к счастью, не разбившегося толстостенного бокала с остатками желтого ячменного напитка, о котором писал свои романтические баллады Роберт Бернс.
Ворчаков вздохнул, подобрал стакан и отправился в номер за новой бутылкой, ведерком с остатками недорастаявшего льда и серебряной табакеркой с кокаином.
Им, кажется, предстояло кое о чем неторопливо и вдумчиво побеседовать.
Как любил говаривать Альфред Вольдемарович Розенберг – есть тема.
Глава 35
Настя с удовольствием подставила стакан к очередной толстопузой бутылке односолодового «шотландца», брякнула туда целую горсть льдинок из ведерка, взболтала, отхлебнула и, поморщившись, поставила емкость на низкий столик: отстаиваться, дожидаясь, пока подтаявший лед придаст напитку нужную для нее консистенцию.
Ворчаков только вздохнул.
Настя презрительно фыркнула.
– Первый раз в жизни, – смеется низким грудным смехом роскошной женщины, – наблюдаю растерянного и даже испуганного жандарма. Что случилось-то, полковник? Какие-такие ассоциации вызывает в ваших мозгах эта невинная песенка? И кстати, клянусь вам, в ее словах вообще никакого вольтерьянства не содержится. Так что – о чем я…
Никита на самом деле давно взял себя в руки.
Хотя, если честно, спектакль его уже не забавлял.
Слишком экзальтированный постановщик режиссировал.
А это и безвкусно и малоинтересно.
Ворчаков едва сдержался, чтобы не вызвать патруль с целью препровождения вдовой баронессы фон Штормгельштиц в более подходящее для вдумчивой беседы место, о чем, как впоследствии выяснилось, – долго бы после жалел: вдовая баронесса в интересующем его деле была – ну совершенно ни при чем.
Обычное в нашей непростой жизни и в наших тревожных делах – даже в чем-то декадентское – чудовищное совпадение.
К счастью, все быстро разъяснилось.
Он пожал плечами:
– Я слов этой песенки не знаю, если честно. Слышал недавно: так барабанил Верховный. Вот ритм и привязался, избавиться не могу. Знаешь, бывает такое, очень навязчивое, как бредовая идея. Все время жужжит в мозгу. И надо обязательно понять, что это – иначе не отвяжется. Я и у сослуживцев спрашивал. Никто не знает. И тут – ты с видом знатока. Я и вздрогнул…
Ворчаков врал.
Но тем не менее, играя, – был почти искренним.
Декаданс.
Все тот же декаданс, который непременно приведет к чьей-то мучительной смерти. Он это точно знал: тут наслаивались и подсознательные, туманные предчувствия, и железное рацио опытного полевого работника службы Имперской безопасности. Их ждали кровь и смерть, яркие, как сон морфиниста.
Проклятый декаданс…
Глава 36
Неизвестно, поняла ли она его игру, но она ему отчего-то поверила.
Сделала глоток.
Усмехнулась.
Пожала с пониманием вяло лежащую на поручнях кресла ладонь.
– Я ее давно знаю. С детства. Отец ее играл на губной гармошке, когда вернулся с войны. Только гармошку оттуда и привез, представляешь?! Остальные тащили трофеи возами и эшелонами. Он никогда не рассказывал про эту войну. Про немца еще упоминал иногда. А про Гражданскую – молчал. Но иногда напивался, надевал мундир, надраивал сапоги, нацеплял награды и играл на губной гармошке. Чаще всего непонятно что. Но временами наигрывал эту песенку. У него был абсолютный слух. Мне нравилось…
Ворчаков удивился:
– Спиричуэл? На губной гармошке?!
Настя сначала посмотрела на него с удивлением.
Потом рассмеялась:
– Спиричуэл?! – поднимает вверх густые, идеальной формы, фактически не щипанные брови. – Ах, да… Отец приносил домой пластинку для патефона. Было очень забавно слушать, как эту песенку на свой лад перепевают дикие североамериканские негры. Забавно и неожиданно. Но на самом деле это старинная цыганская песня. Или румынская. Древняя, как сами Карпаты. А пели ее, рассказывал отец, цыгане. Когда они стояли в Яссах, там был небольшой румынский ресторанчик, где играл цыганский оркестр. И какое-то время эта песня была чем-то вроде неофициального гимна их полка. Она называлась «Туман на родных берегах», а им очень хотелось домой, в Россию…
Они помолчали, каждый, как водится, о своем.
Настя вспоминала, а Ворчаков, изо всех сил сохранявший невозмутимость, неторопливо пил виски и лихорадочно просчитывал различные варианты самых неожиданных и невероятных логических конструкций.
Значит все-таки Яссы.
А Яссы – это Старик.
Дед.
Катаев правильно опасался: кто-то ищет выход на Старика, кто-то из старинных друзей, сослуживцев даже не по Гражданской, победе в которой мы до сих пор обязаны непримиримым «дроздам».
А по Первой империалистической, где – видимо, вместе с отцом Настеньки – они воевали на румынском фронте.
Канцлер прав: как только закончим с этим дурацким Парадом, надо внимательно пощупать за вымя окружение Старика.
Кто-то явно ищет с ним контакт, кто-то из тех, кто способен напомнить опальному генералу даже не про Деникина. Не про Ростов, Царицын и Первопрестольную, которые легли в пыль перед его батальонами.
Про те времена, когда сформировавшийся для борьбы с большевизмом на румынском фронте корпус распался, и молодой еще и совсем в ту былинную пору не легендарный полководец, – еще даже не генерал: обычный полковник и командир полка выдохнул ставшее историческим:
– Я иду – кто со мной?
Но кто?!
Бежавший в Испанию Месснер?
Артиллерист Невадовский?
Полковник Туцевич?
Конради?
Макаров?
Кто?!
Кто бы это ни был – он очень опасен.
Катаев прав, Старика следует максимально тихо, но незамедлительно устранять.
Или нет?!
Сам по себе он не опасен – слишком романтичен, без прагматизма, и каждый раз сомневается, что-то предпринимая: «Не нанесу ли я этим вреда России?»