между образованцами средних достоинств и рафинированной элитой. И те, и другие ничего, кроме скуки, не вызывают. Манеры, речь. Все зачесано. Все причесано. Все на всех пуговках. Все на своих местах.
Сальери: Ты с этим шел ко мне и мог остановиться у трактира и слушать скрипача слепого? О Моцарт, ты не достоин самого себя!.
А почему не достоин, господа Сальери, захотел — и остановился. А уж кто себя достоин, кто нет — не вам судить. Не ваше бабушкино дело. Принц Гамлет! Не вашего разума дело судить воспаленную кровь.
И все-таки, и все-таки…
И все-таки я порой ловлю себя на том, что завидую и гордой — с таким шармом, знаете ли — интеллигентской посадке головы, и тихой размеренной речи, никого не обижающей, никого не оскорбляющей. Она умеет промолчать, где надо, и не расслышать, где надо. И во всем, во всем у нее такой гладкий, ровный тонус. И лад. И склад. И толк.
Гм… мм… простите, что вы сказали… видите ли…
Не то что всякие там Моцарты-Пушкины. Неправильный, небрежный лепет, неточный выговор речей…
За правильной речью — правильный ум.
Правильному уму — правильную речь!
Я так завидую вам, господа. Так завидую.
— Простите, что вы сказали? Вы совершенно правы, мир нуждается в равновесии. Баланс сил — первейшее условие жизнедеятельности любого организма, в том числе, и социального. Не могу с вами не согласиться. Представьте себе такого рода картину. Некий человек по имени Сальери, без Божьей искры, но весьма эрудированный и добросовестный, читает в некоем вузе Пушкина. Вдруг где-то в вышних сферах — шум, молнии, трескотня. Спрашивается, что случилось? А случилось вот что. Прилетела залетная птица — некий Моцарт-Терц, не только с искрой, но сам — искра Божья, и как водится — все двери тут же настежь. Пожалуйста, милости просим, вот вам кафедра. Что ж, читает лекцию и говорит детям: Пушкин — это Хлестаков. Такой же враль, забияка и ловелас. Дети, естественно, смущены, и в их головах сами знаете что… Так что не надо. Терцы прилетают и улетают, а Сальери — каково им? Им отдуваться, пожалуй, всю жизнь. Так сказать, очищать конюшни. Я правильно говорю? Вот видите — и вы согласны. Мы говорим правильно. И я очень рад, что хотя бы в этом вопросе мы нашли с вами общий язык.
…А вообще, конечно, приятно быть культурным, интеллигентным и сдержанным человеком. Артистизм, компромисс, ирония. Некоторый полутон небрежности — для шарма. И некоторый — в четверть тона — налет своеволия. Коготок внутреннего стержня. Мол, знайте наших, но — не грубо. Воспитанно.
Воспитанно, упитанно, накатано, нагадано — усадьба Ретроградовна, дворянское гнездо. Въезжаю по аллеечке, и млеючи, и блеючи, и душу тайно греючи, слеза туманит взор.
Въезжаю в усадьбу — в именье Ростовых въезжаю.
Хорошее слово — именье. От — имени и от — иметь. Именное именье. Иметь имя. Без имени — нет именья. Без имени — черт знает что. С именем — усадьба. Усад, посад. Усадить за решетку, рассадить сад.
Усадьба — свадьба.
Вот так, Сашок, будет вам и свадьба, будет и пирог. У Кэрен твоей чудный вкус. Русский вкус. Жгучий вкус.
Я привез все, что полагалось. Пирожки, колбасы, сыры, напитки. Алкогольные и без. Кухня уже кишела людьми. Шутка ли, на сто двадцать ртов наготовить в течение нескольких часов!
Огромные печи, огромные холодильники.
Огромные ивы окружали меня с хладнокровной приветливостью. Я поглядывал на них с подобострастием оборванца, волею случая попавшего на царский двор. Мое ли это дело?
Разгрузившись, я отправился к художнику со списком гостей для именных табличек на столы. Двенадцать круглых столов, по десять человек за каждым, и стол жениха с невестой. Для художника, оснащенного передовой компьютерной техникой, двенадцать табличек — работа плевая. Почему двенадцать? На каждого гостя ведь, а не одну — на весь стол.
Все эти бытовые мысли, расчеты, раскладки как-то странно перемежались в сознании с Хромополком, Русью, Кириллом, Солженицыным, составляя вместе некий общий контекст жизни, для которой все равно всему и все одинаково важно. И высота, и низ. И лицо, и зад. И живот, и душа. Блок писал о едином музыкальном напоре. Что ж, на музыкальном настаивать не стану, а вот единый — это точно.
Недавно попалась на глаза статья об изобретателе современных туалетов (ватерклозетов — первоначально), поднимающая роль домашней сральни до уровня духовных упражнений поэта. Читал и думал: а возможен ли у нас, в нашей очень высокой публицистике, такой гимн заботе о чем-нибудь ниже пояса?
Один из героев Булгакова говорил, не мочитесь мимо унитаза — и не будет разрухи. А Сема мой вспомнил и такой феноменальный эпизодец. Однажды ему встретился инвалид-украинец, который, переехав из деревни в город, ни за что не хотел согласиться с установкой в своей квартире туалета, кричал, что никогда
Наши российские моралисты всех времен и классов очень много наизобретали в сферах духовного улучшения человека, а в области, простите, задницы — будто ее ни у кого из них и не было. Тишина и бойкот.
О духовной нужде — каждый умен и от рецептов нет отбоя. А о физической — брезгливость, жиды позаботятся.
Мне одна наивная американочка сказала как-то: «Ты говоришь, философы у вас великие, лучшие в мире поэты и лучшие писатели. Почему же жизнь у вас вечно в нужде и страданиях? Ничего нет — одни революции, разрухи?» Попробуйте ответить, господа улучшатели человеков. Попытайтесь объяснить этой дуре, этой небогатой, но в меру благополучной американской дамочке все наши особости и убогости.
«Умом Россию не понять!» — гордо бросит ей чиновный поэт-патриот, государственный служитель, а поэт-отщепенец, душевный бунтарь и страдалец горько заплачет и очертит тоскующую грань: «Мы в мире сироты, и нет у нас родства с надменной, набожной и денежной Европой».
Крайне духовно. Все встают. Резь в глазах. Бурные аплодисменты.
Роль ночного горшка в жизни духа — тема не тронутая ни нашим умом, ни нашим безумием. Потому как у нас — брезгливость фонтаном бьет.
Возьми, к примеру, Бердяева Николая Александровича. Тоже — наша гордость и возвращенное народу богатство. Духовный вундеркинд 20 века. Читал, не читал, но назови только имя — и уже ты эрудит, высота, глыба!
Однако для меня он нечто более осязаемое, чем символический знак высоты и полета. Для меня он, прежде всего, — наглядное пособие по теме «Россия и Запад», постоянный поставщик идей о соотношении тела и духа, ума и безумия, вкуса и безвкусицы и многих других туманов и загадок нашей светоносной и во всех смыслах творческой особы — матушки Цивилизации. Я то подтруниваю над ним, то плачу, то матерюсь, то молчу деревянно и потерянно, понимая, что нет смысла тревожить его великую тень, отлетевшую, наконец, в некое Трансцендентное Царство Свободы и там обретшую, будем надеяться, воплощение всех своих земных иллюзий, одухотворенных поэтической инфантильностью абсурда или душевного каприза.
Европеец по манерам и гуманистической универсальности, он явил собой образец сугубо русского нравственного максимализма, подменив жизнь идеалом такой высокой пробы, что в нем не осталось места ничему живому: ни человеку, ни человеческому Богу, ни животному, ни цветам, ни запахам, ни самой истории.
Как ни печальны пошлость и примитив массовых религиозных структур у нас и на Западе (масса везде — масса!), религиозная космология Бердяева, с ее кристальной очищенностью и духовной высокостью, еще печальнее, потому что в ней затаено жало верховного абсолюта, которому вообще все до лампочки. По его собственному признанию, толчком к метафизике послужило ему врожденное чувство брезгливости:
«Если бы меня спросили, отчего я более всего страдаю не в исключительные минуты, а во все минуты