— Я сварила тебе яйцо и сделала вкуснющую чашку какао. И тоненький кусочек чудного хлебушка с маслом.
Свежесваренное яйцо имело вкус согретой солнцем манны небесной, какао пенилось и испускало пар, а ломтик хлеба, отрезанный специально для больного, был таким тонким, что сквозь него видна была тарелка. С виноватым видом я жадно съедал все, пока Мать поправляла постель, потом давала мне карандаш и блокнот для рисования, четки и игрушки и усаживалась рядом, чтобы поддержать рассказами о грядущих радостях.
— Я собираюсь пойти в Строуд и купить тебе коробку красок. И, может быть, коробочку монпасье. Все спрашивают о тебе. Даже мисс КОЭН! — представляешь.
Мать смотрела на меня с гордостью. В ее взгляде светилась одна любовь — он ведь просто не способен делать ничего дурного. Когда я поднимусь, мне не придется колоть дрова для печи, и никто не будет сердиться на меня за это целый месяц. О, благословенная слабость, которая поглотила меня тогда. О, счастье быть постоянно и навсегда больным…
Пневмония — та болезнь, которая была знакома со мною лучше других, и я выстроил из наших отношений целое драматическое действо. Но в некоторых случаях она была не единственным моим оружием; я также собрал в союзники и менее значительные заболевания, перепробовав их за довольно короткий период из нескольких лет. Вот приблизительный букет — опоясывающий лишай, ветрянка, свинка, корь, стригущий лишай, аденоиды, носовые кровотечения, гниды, отит, боли в желудке, расстройство вестибулярного аппарата, дистрофия, скарлатина и глухота после простуды.
А затем, видимо, чтобы завершить круг, я получил сотрясение мозга. В один из черных, как смоль, вечеров меня сбил велосипед. Две ночи я пролежал без сознания. К тому времени, когда выкарабкался, весь побитый, в болячках, одна из моих сестер влюбилась в моего велосипедиста — симпатичного молодого незнакомца из Шипскомба, который заодно сбил и мою Мать.
Но детство, усложненное бесконечными лихорадками и сотрясением мозга, подтвердило одну бесспорную истину: если бы я имел хрупкое здоровье, то наверняка бы умер, поэтому никто не сомневался в моей выносливости. То были дни, как я уже говорил, когда дети увядали очень быстро, когда мало что можно было сделать, если были поражены легкие — давали лишь жженый каменный уголь и молились. В тех холодных коттеджах, с их сочащимися влагой стенами, сырыми постелями и холодными полами, дети заболевали и умирали в течение года, выживали лишь сильнейшие. Я не был сильным, просто оказался выносливым, закаленным всеми своими бедствиями. Но иногда, когда забываю о своей выносливости, то чувствую, как близок был к тому, чтобы последовать зову ушедших.
Может показаться странным, но не болезнь, а несчастный случай наиболее глубоко повлиял на меня, как мне кажется. То дуновение в ночи, которое вывело меня из бессознательного состояния, оставило, кажется, навсегда свою отметину, накинув тень мрачности на мое чело и открыв зловещую дверцу у меня в мозгу. Дверцу, через которую меня регулярно стали посещать некие посланцы, чьи слова спасают. Но всю красоту слов я никогда не могу ухватить, это оставляет во мне печаль, экзальтацию и панику…
Дяди
Наша семья считалась огромной даже по стандартам тех дней, и особенно богато мы были одарены дядями. Но не так сильно поражало их количество, как манера вести себя, которая превращала их для нас, мальчиков, в легендарные фигуры, а девочек заставляла страдать и волноваться за них. Дядя Джорж — брат нашего отца — был худым, усатым бродяжкой, который продавал на улицах газеты, ходил почти всегда в лохмотья и, как говорили, потерял свою удачу в погоне за золотом. А со стороны матери было еще пять дядьев; коренастые, очень земные, сильно пьющие мужчины, которых мы любили и которые были героями нашей юности. Мы липли к ним со всей силой привязанности, мы испытывали гордость за них — надеюсь, они тоже не разочаровались в повзрослевших племянниках.
Дедушка Лайт, который имел самые красивые ноги среди всех кучеров Глочестера, растил пятерых своих сыновей в окружении лошадей; и они во многом унаследовали его талант. Двое сражались против буров; и все пятеро служили в кавалерии во время Первой мировой войны, где они умудрились выжить в бойнях при Монсе и на Ипре, удачно нашли свою дорогу через несколько других сражений и вернулись, наконец, к мирной жизни, хотя тела их и были нашпигованы шрапнелью. Мои первые воспоминания о них — это привидения в хаки, приезжающие домой на побывку с войны — квадратные, огромные, в обмотках, сладко пахнущие кожей и овсом. Они появлялись, как герои, в ореоле войны; они спали, как мертвые, целый день; затем чистили сапоги, драили пуговицы и снова возвращались на войну. Это были мужчины большой силы и кровавых подвигов, кулак их целился во врага. Они являлись всадниками ада и апокалипсиса, каждый казался нам получеловеком, полуконем.
Не раньше конца войны это братство мстителей разделилось в моей голове, так что я смог воспринимать каждого отдельным человеком и узнать, наконец, кто есть кто. Сыновья Джона Лайта, пять братьев Лайт, во многом создали местный колорит, будучи почитаемы за свою необузданность, силу рук, за неторопливый, склонный к хвастовству, ум. «Мы вышли из старинного рода. Мы занесены в книгу Гиннеса. Ведь сказал Всемогущий: 'Да будет свет',[2] и было
Все как один, братья были взращены, чтобы стать кучерами, чтобы продолжать дело своего отца; но Армия вывела их в другой мир, и к тому времени, когда я стал достаточно взрослым, чтобы понимать, что они собою представляют, с лошадьми работал только один, остальные пошли по другим дорогам; один работал с лесом, другой — с моторами, третий вошел в корабельное дело и последний строил канадскую железную дорогу.
Дядя Чарльз, самый старший, больше всех был похож на деда. Он имел такое же длинное лицо и прекрасные ноги в гамашах, такой же медленный, тяжелый голос с глочестерскими басовыми нотками, такой же запах табака вился вокруг него. Он рассказывал нам длинные истории о войне и терпении, о работе с лошадьми в топях Фландрии, о чуде умудриться выжить на поле боя, которое презирает показной героизм. Он излагал свои рассказы с юмором, хотя сохранял при этом каменное лицо холодной самоуверенности знания, поэтому преодоление трудностей в каждой из его историй о дилемме жизнь- смерть представлялось не более, чем ловкой победой в картах.
Теперь, когда он вернулся наконец со своих непостижимых войн, он пошел работать лесником, по очереди живя в чаще разных местных лесных массивов с женой и четырьмя чудными ребятами. Когда он переезжал, каждый коттедж, в который он вселялся, приобретал привычный для семьи вид, ясно говорящий о занятиях хозяина. Мне он напоминал пожегщиков угля в затерянных лесных избушках из сказок братьев Гримм. Мы, мальчики, любили навещать семью дяди Чарльза, следуя за ними из леса в лес. Их домик всегда окутывал ароматный дым, во дворе были сложены дрова, а со скоса крыши и с дверных косяков свисали хвосты горностая, лисьи шкуры, вороньи тушки, силки и мыши. Стены в кухне завешивались топорами и ружьями, в углу стоял каменный кувшин с имбирем, а на громадной плите всегда кипела кастрюля с голубями или, может быть, с только что ободранным кроликом.
Молодые годы дяди Чарли скрывали несколько любопытных загадок, объяснить которые не могла даже наша Мать. Когда окончилась бурская война, он некоторое время работал барменом в городе бриллиантов Ранд. В те дни двери не закрывались никогда, а в обязанности бармена кроме всего прочего входило также умение сбивать холодные коктейли. Дядя Чарли абсолютно подходил для такой работы, потому что в молодости он был настоящим львом. После адски тяжелого дня шахтеры спускались из своих лагерей с оттянутыми алмазной крошкой карманами, покупали виски баррелями, упивались до умопомешательства, затем начинали громить салуны… Вот куда попал дядя Чарльз, король тех пропойных баров. Его мускулистая, вооруженная бутылкой рука, укладывала их всех в конце концов в ряд. Но даже он не был суперменом и порой тоже оказывался битым. Однажды ошалевшие от виски посетители использовали его в качестве тарана, когда крушили стойку с выпивкой. Два дня после этого инцидента он провалялся с разбитой головой и до сих пор в доказательство сохранял на голове роскошную шишку.
Потом он исчез на два — три года, ушел в подполье, работал в публичных домах Иоганнесбурга. В течение этого времени к нам не приходили письма, не долетали новости, и даже много лет спустя он