Однажды вечером, после отсутствия в течение двух дней, он вернулся на велосипеде, но проехал мимо дома, прямо вниз, в берегу, в штормовую темноту, и врезался в туалет. Девочки выбежали и притащили его в дом, стонущего, вымазанного кровью. Они уложили его на кухонный стол, сняли ботинки и обмыли раны. «Ну и ну, в каком же он состоянии, — хихикали они, шокированные. — Это виски, а может быть, и что похуже, Мама». Он начал петь «О, Долли, дорогая…», затем принялся есть мыло. Он пел и пускал пузыри, а мы столпились вокруг, никогда наш дом не посещали мужчины, подобные ему.
Скоро распространился слух, что Рэй Лайт вернулся домой, набитый канадским золотом. Его записали в дебоширы, за ним охотились девушки и несколько раз предупреждала полиция. В основном, он через все перешагивал, но временами девушки по-настоящему доставляли ему беспокойство. Скромная молодая швея, которую он обнимал в кино, украла у него в темноте набитый долларами кошелек. А однажды утром Бити Барроуз пришла к нашим дверям и заявила, что он обещал на ней жениться. Под аркой пивоваренного завода в Строуде, сказала она, чтобы окончательно убедить нас. Ему пришлось три дня прятаться на чердаке…
Но, пьяный или трезвый, дядя Рэй был все тем же — большим волосатым животным, убегающим развлечься; беспомощным великаном, дружелюбным, наивным, сентиментальным и откровенно похотливым. Он пугал моих сестер, но даже таким они его обожали; что же касалось нас, мальчиков, чего же больше могли мы желать? Он даже учил нас на себе, как вязать узлы, хвастаясь, что никакой узел его не удержит. Поэтому однажды вечером мы привязали его к кухонному стулу, понаблюдали немножко, как он пытается освободиться, и отправились спать. Мать нашла его на следующее утро, стоящим на локтях и коленях, все еще привязанным и крепко спящим.
Тот визит дяди Рэя, с его играми и демонстрацией картинок, был похож на продолжение в доме Рождества. Заведенный порядок, дисциплина и нормальное поведение были отменены на это время. Мы поздно не ложились спать, позволяли себе разные вольности и разделяли с ним его пьяную свободу. Он носился по округе, исчезал в свои командировки, возвращался взъерошенный, в подпитии, щипал девочек, пел песни, падал, поднимался и разбрасывал доллары. Мать по очереди то поджимала губы, то потворствовала ему, цокала языком, посмеивалась. Девочки были так же возбуждены и в любую минуту готовы к атаке, как и мы, хотя по иному, исподтишка; они часто шушукались: «Ты бы поверила такому? Я — ни за что! Какой ужас!» или «А ты слышала, что он мне тогда заявил?»
Когда он истратил все деньги, он отправился назад в Канаду, в лагерь железнодорожников, оставив тут несколько разбитых голов, разжиревших хозяев гостиниц и хорошеньких девушек. Вскоре после возвращения в Канаду, работая в заснеженном Рокки, он подорвался на динамите. Его отбросило от тропы Лягающейся Лошади на девяносто футов, прямо на замерзшее озеро. Школьная учительница из Тамворта — теперь моя тетя Элси — проехала четыре тысячи миль, чтобы собрать его по кусочкам. Откопав его из снега и отогрев, она вышла за него замуж и привела к себе домой. Это и стало концом метаний первопроходца — рыскающей собаки прерий; но без него Канадская Тихоокеанская железная дорога никогда бы не дошла до Тихого океана, во всяком случае, мы в этом были уверены.
Мрачный, величавый дядя Сид был четвертым, но не последним из братьев. У этого невысокого, сильного человека, когда-то чемпиона по крикету, жизнь была отравлена ревматизмом. После того как вернулся из армии, он стал шофером автобуса и работал на одном из первых омнибусов. Эти, на сплошных шинах, с открытым верхом, пассажирские колесницы были левиафанами дорог в то время, пошатывающимися осадными башнями, которые ехали куда попало и их верх часто застревал под мостами. Наш дядя Сид, один из лучших шоферов, стал знаменитым в округе. И чувство гордости, и страх переполняли нас одновременно, когда он, громыхая, пролетал мимо, торча, как на насесте, в своей полной дыма кабине. По лицу его тек пот от пива и прилагаемых усилий, когда он крутил руль, борясь с колесами, чтобы удержать огромный автобус на дороге. При каждом рейсе через город разрушалась черепица на крышах и водосточные трубы, срывались кожухи с уличных фонарей. Но больше всего он переживал, чтобы не задавить женщин и детей, и никогда не заезжал на тротуар. Неудержимый горлопан, загруженный людскими душами, причина панического бегства полисменов и лошадей — именно дядя Сид своими умелыми руками создавал автобусу его сумасшедшую карьеру.
Летопись жизни дяди Сида, как и дяди Чарли, началась во время Южноафриканской войны. В качестве солдата-наемника он заработал репутацию молчаливого, хитрого и выносливого человека. Его талант к крикету, развитый на изрытых кротами просторах Шипскомба, и там обеспечила ему особые привилегии. Очень скоро его отправили играть за армию, и он стал получать усиленное питание. Одержимость его деревенской манеры игры вызвала переполох в офицерской среде. Наконец-то, на плоском поле, с опаленными солнцем сухими воротцами, после бугристого, с коровьими лепешками родного поля, он попал прямиком в разряд гениев, побив все возможные рекорды и истрепав огромное количество чужих нервов. Его убийственные посылы низвели бывших героев до состояния паники; они просто помахали ему рукой и сбежали — когда он вошел с битой, парни надели шапочки и молча рассеялись по границам поля. Я представляю себе этого широкоплечего, невысокого, подвижного человечка, бьющего без промаха крикетный шар от земли, лицо его налито кирпичной кровью от ярости, плечи рвутся из-под подтяжек. Я вижу его крюк для следующей передачи, затем разворот на коротких, кривых ногах и удар, от которого шар пролетает чуть не полпути до Иоганнесбурга. При этом мысленно он слышит одобрение из далекого Шипскомба. В старой трансваальской газете, сохраненной Матерью, я однажды нашел счет, который выглядел примерно так:
Это, вероятно, был пик славы дяди Сида, время, которое он любил вспоминать больше всего. А затем кривая его жизни определенно пошла вниз — хотя время от времени и случались всплески.
Например, выдался день, когда наша деревня наняла три автобуса для выезда в Клевендон — дядя Сид шофером на первом, с корзиной пива в ногах. «Поставь ее к нам наверх, дядя Сид!» — кричали мы, с ревом проносясь сквозь летнюю зелень. Присосавшись к пиву в одной руке, крутя руль другой, он мчался быстрее ветра, пока мы внезапно не наткнулись на что-то. Нас подбросило вверх, выше заборов, оторвав от сидений, превратив в рожденных для полетов — по вине человека за рулем…
А на пути домой, на закате дня, нас остановил женский крик. Она стояла у обочины с ребенком на руках, съежившись от страха перед разъяренным мужчиной. Живая сценка как бы застыла, чтобы мы все могли ее разглядеть. Растрепанная женщина, вопящий ребенок, мужчина с поднятой рукой. Наши автобусы, дрожа, остановились, мы все заорали. Перегнувшись через борта нашей открытой платформы, мы кричали мужчине, что он подлец. Наши мужчины, не сходя со своих мест, требовали, чтобы он оставил в покое бедную женщину. А дядя Сид сложил пиджак, ни слова не говоря, вылез из кабины, подошел к буяну, заломил ему руку и пихнул головой в кусты. Жизнь ему представлялась лишь черно-белой, и он реагировал на ее проявления очень просто. Хмурясь от гордости, он вернулся к рулю и повез нас домой, чувствуя себя героем.
Дядя Сид ничем не отличался от своих братьев в проявлениях рыцарства, темперамента и способности пить. Он мог опрокинуть и человека, и кружку пива с такой же готовностью и так же ловко, как и они. Но его работа водителем автобуса (и его ревматизм) — оба процветали — мешали утолению его потребностей. В конце концов, из-за своих склонностей, он добился официального осуждения, и именно на этом месте судьба низвергла его.
Когда он женился на тете Алисе и стал отцом двоих ребятишек, работа заставляла его придерживать свою необузданность. Но все равно закон оказался против него, и вскоре он попал в беду. Он был лучшим