никогда ничего не рассказывал о тех годах. Затем внезапно, без предупреждения, он объявился в Строуде — бледный, худой, без единого пенни. Он не говорил, где был, не объяснял, что делал, но раз и навсегда закончил свои скитания, так он сказал. И девушка из наших мест, хорошенькая Фанни Кайсон, приняла его, выйдя за него замуж.
Вот тогда он и осел в местных лесах и стал одним из лучших лесников в Котсволде. Его наниматели льстили ему, любили его и регулярно ему недоплачивали; но он был счастлив среди своих деревьев. На зарабатываемые гроши он поднимал семью, добавляя лесной дичью, никогда не читал дочерям нравоучений, воздействуя на них только шуткой, а сыновей учил опыту собственного сердца. Открытием таинства было видеть его за работой где-нибудь на расчищенной лесной делянке, когда он возился с саженцами, как с только что вылупившимися птенцами, нежно потряхивая их жилистые клешни, ровно выставляя деревца вдоль насыпи в ямки-гнезда, которые создали его руки. Его жесты были ласкающими и точными, и растения жадно тянулись к его прикосновениям. Казалось, они немедленно распускали свои крохотные листики и укоренялись навсегда в том месте, где он ставил их.
Молодые леса, которые поднялись теперь в Хорслее, в Шипскомбе, в Рендкомбе и Колне, это леса моего дяди Чарли, которые он сажал за тридцать пять шиллингов в неделю. Это его дворцы, возведенные из летней тени, его поднявшиеся до облаков небоскребы листвы, его птицы, его молодые посадки карабкаются по нашим холмам, стараясь восстановить забытую перспективу. Он умер в прошлом году, как и его жена — они умерли друг за другом, в течение недели. Но дядя Чарли надолго оставил след в нашем пейзаже — как он и хотел.
Следующим из Лайтов был дядя Том, темноволосый, спокойный, разговорчивый, полный потаенной силы, который умел обращаться с женщинами. Первое, что я помню о нем, это то, что он был кучером и садовником одновременно в старинном особняке в Вудчестере. Он был женат на тете Минни — крохотной, милой женщине с прямым пробором, которая будто бы сошла с рисунков Крукшанка. Жизнь в их маленьком, аккуратном конюшенном дворе, в окружении горшков с папоротниками, красиво вышагивающих пони, ярко раскрашенных двуколок и колясок, всегда казалась мне больше игрушечной, чем настоящей, и, навещая их, приходилось менять плоскость существования и оставлять тяжелый мир позади.
Дядя Том имел хорошие манеры, в чем-то даже был денди и умел творить нечто необыкновенное со своими бровями. Он умел двигать ими независимо друг от друга вверх-вниз по лбу, и эта особенность выглядела почему-то неприличной. Когда он молчал, он двигал бровями постоянно, как бы стараясь уверить вас, что он желает вам добра; этому трюку и величественной осанке он и был обязан своему успеху у женщин. Еще холостяком он страдал от почти непрерывных преследований; но, будучи медлительным в обращении, он имел быстрые ноги и умудрялся убегать от девушек. Наша Мать гордилась его успехами. «Он был совершенно необыкновенным, — рассказывала она. — Настоящим джентльменом. Был похож на короля Эдуарда. Он мог, не задумываясь, истратить целый фунт».
Когда он был молодым, девушки страдали из-за него постоянно и делали подарки Матери, чтобы она замолвила за них словечко. Они часто приглашали ее на чай и на всякие другие мероприятия, чтобы передать ему записочку или пылкое письмо, завернутое в яркий шарфик для нее. «Я стала самой популярной девушкой в округе, — продолжала она. — Наш Том был таким изысканным…»
Многие годы дядя Том играл в свои коварные игры и обходил затруднительные ситуации. Пока не нашел достойного противника в лице Эффи Манселл, девушки такой же сильной, как и прямолинейной. По словам Матери, Эффи М. была уродиной шести футов ростом и сильной, как тяжеловоз. Как только она решила, что хочет заполучить дядю Тома в мужья, она стащила его с велосипеда и объявила ему о своих намерениях. На следующее же утро он сбежал в Ворчестер и поступил на работу кондуктором трамвая. Он бы поступил гораздо разумнее, если бы сбежал на шахту, потому что девушка преследовала его по пятам. Она стала целыми днями ездить в его трамвае, там он оказался целиком в ее власти; и, что еще хуже, должен был платить за ее проезд; никогда прежде его так не унижали. В конце концов он заработал себе нервный срыв, не смог работать, его уволили, и ему пришлось прятаться в каменоломнях. Но опасность миновала, когда Эффи вышла замуж за инспектора, тогда дядя Том вернулся к лошадям.
Теперь он стал осмотрительнее. Конюшня доказала ему — ты можешь спастись около лошадей, но не на трамвае. Но чего он хотел теперь больше всего на свете, так это доброй женской защиты; он понял, что земля горит у него под ногами. Поэтому вскоре он женился и успокоился со вздохом облегчения и некоторым удивлением, которое выражали его брови.
С тех пор дядя Том жил тихо и приятно, как принц в нарочитой ссылке, играя лицом время от времени, просто как мантией величия и обаяния. Торжественные гримасы и понимающие конвульсии бровей — вот и все, что осталось от прошлого великолепия…
Моя первая встреча с дядей Рэем — старателем, подрывником, охотником на бизонов и строителем трансконтинентальных железных дорог — была отмечена запоминающейся внезапностью. До какого-то момента он оставался легендой на другом конце света, а в следующее мгновение оказался в моей кровати. Привыкший ощущать рядом только нежные тела своих братьев и сестер, я проснулся однажды утром и обнаружил около себя огромного, храпящего, грубого мужчину. Я потрогал его громадные ноги и руки в узлах, оценил поросль на подбородке, почувствовал крокодиловую силу этого великолепного создания и стал размышлять, кто бы это мог быть.
— Это твой дядя Рэй вернулся домой, — прошептала Мать. — Вставай и дай ему спокойно поспать.
Я увидел кирпично-красное лицо, тонкий индейский нос, почувствовал запах сигар и паровозного масла. Это и был герой наших мальчишеских, хвастливых рассказов школьных дней, и, разглядев его получше, я не разочаровался. Кожа у него была блестящей, как железо, и изношенной, как скала, и раскинулся он, как спящий атаман разбойников. Он приехал со стройки железной дороги навестить нас, его жгли деньги и жажда, и дни, которые он провел в нашем доме в тот раз, были полны чудес и усилий по самосожжению.
В одном он абсолютно не походил ни на каких других мужчин, которых мы знали до сих пор — или о которых слышали, если до того доходило. Со своим дубленым лицом, с набитым зубами, как у акулы, ртом и зоркими голубыми глазами, он выглядел, как воин из вигвама, раскрашенный изображениями солнца и картинами героических сражений. Он говорил на канадском диалекте железнодорожных лагерей, растягивая слова и проталкивая их сквозь нос. Каждый сантиметр его тела был татуирован — корабли под всеми парусами, флаги всех народов мира, рептилии и большеглазые девушки. Хитрой игрой мускулов тела он умудрялся заставлять корабли плыть, флаги трепетать на ветру, а змея обвиваться вокруг дрожащих девушек.
Дядя Рэй стал для нас подарком дьявола, чудовищной игрушкой, добродушным чудаком, более экзотичным, чем цирковая обезьяна. Он мог часами сидеть неподвижно, пока мы обследовали его, и принимал все наши издевательства. Если мы толкали его, он стонал, если щипали, он делал вид, что всхлипывает; он переносил боль и неудобства от нас, как настоящий Калибан. Или вдруг он переворачивал нас вверх ногами, или ставил плясать себе на живот, или подбрасывал нас парами, по одному в каждой руке, стукая головами в потолок.
Но, раньше или позже он объявлял:
— Ба, мальчики, я должен идти.
Тогда он вставал, стряхивал нас, как блох и начинал медленно облизывать губы.
— Куда ты пойдешь, дядя?
— Посмотреть на человека-мула.
— Вовсе нет! Куда ты собираешься? Для чего?
— Клянусь. Хоть рубите пальцы. Отрежьте язык. Обварите маслом спину.
— Неправда! Ты придумываешь! Дядя!..
— Просто нужно идти, ребята. Увидимся в аду. Трите к носу. Будьте молодцами. Пока.
И он убегал; хотя Бог знает куда, мы не могли придумать такого места. Затем возвращался, может быть, на следующий вечер, насквозь мокрый, с собачьей ухмылкой. Он почти ничего не видел, не мог повесить пальто, не мог найти задвижку двери. Он падал на стул у камина, от него валил пар, он распевал песни и флиртовал с протестующими девочками. «Иди-ка лучше спать», — говорила Мать строго; при этом он разражался театральными рыданиями. «Анни, я не могу! Я не могу сдвинуться ни на дюйм. Сломал ногу… Может, две».