кукуруза, виноград, железо, уголь и города — эти звезды посреди полей… Сколько мостов в Париже? Сколько колоколов на Нотр-Дам? Почему в этой разрушенной деревне при виде могил и этой старой женщины, которой в жизни осталось одно отчаяние, Колэн особенно ясно понял, что он сражается за Францию — за Францию, прекрасную и единственную?
Вокруг говорили на все том же непонятном ему языке. Хотел того сын Марии Ивановны или нет — а он, конечно, даже и не думал об этом, — он умер и за Францию. Эта война не похожа ни на что. Люди сражаются и за земли и за идеи. Колэн с удивлением подумал, что для него Франция является главным образом идеей. Никто не имеет права ее трогать! Никто не смеет отодвинуть ее границы. Стоя перед этим деревенским некрополем, он хотел лишь одного: бить немцев. Там, в Виши, признали победу немцев. Хватит! Компромиссы невозможны. Так ведь, Мария Ивановна? Так ведь, русская земля? Так ведь, Луара и Париж и эта небольшая кривая линия, которая проходит через Бос на севере Шартра?..
Колэн шагнул к могиле. Остановился в трех шагах. Он хотел отдать по-военному честь, но почувствовал, что это, пожалуй, будет выглядеть несколько театрально. К тому же он был без фуражки. Он простоял с минуту, не двигаясь. Потом подошел к русской матери и протянул руку, чтобы поднять ее.
— Нет, сынок, нет, — сказала она, — нет. Я останусь здесь.
Он не понял ее слов. Но он ощутил тепло — женщина погладила его руку — и понял улыбку, пришедшую из такой далекой глубины, чтобы обласкать чужестранца!
Прошло три дня, и Колэна сочли пропавшим без вести. Такова была логика эскадрильи. Сухая, математическая логика, не оставлявшая места надежде, не подлежащая обжалованию.
Такова была черная сторона жизни. Та, что заставляла, увидев утром на стене паука, надеяться, что ты увидишь его и вечером. Сколько печали! А люди хотели надеяться.
К счастью, Дюпон сбил фрица. После первого убитого и первого пропавшего без вести к «Нормандии» пришла первая победа.
Дюпон был вне себя от радости. Несмотря на теорию Бенуа, он верил в случай. Пулеметная очередь в удачный момент, удачный маневр — и вот уже Дюпон как очумелый смотрит на хвост черного дыма. Ему удалось! Одним меньше! Одним из этих грязных скотов меньше! Он думал о «мессершмитте» как о каком-то существе, с которым пилот составлял нечто единое целое. То, что испускало дух на земле, пока он, возвращался к аэродрому, не было ни человеком, ни самолетом. Это был противник. Он обрубил одну из лап спрута. И то, что у спрута были тысячи других лап, не мешало Дюпону петь. «Видно, — подумал он, — рыцарь из меня получился бы никудышный». Эта мысль привела его в восторг.
Капитан Сарьян сделал некоторые успехи во французском языке. Он все реже вытаскивал словарь, и если некоторые фривольные выражения еще смущали его, то зато он хорошо понимал Бенуа, когда тот решительно заявлял, что на Волге Гитлер может «aller se faire voir chez les Grecs» [4].
В этот вечер, третий по счету после исчезновения Колэна, Сарьян вышел из помещения, чтобы по обыкновению осмотреть еамолеты. Он любил свои самолеты, как тренер любит лошадей. Для него они были почти живые. Ему хотелось приласкать моторы, погладить их, как поглаживают лошадь. Когда он был уверен, что поблизости никого нет, он с ними разговаривал.
Под чехлом, покрывающим один из «яков», при свете «летучей мыши» хлопотали два механика. Когда Сарьян подошел, они даже не обернулись. Взглянув на них, он спросил:
— К утру закончите?
Один из механиков пожал плечами.
— Может быть… Но этот проклятый холод…
— Твой летчик сбил первого фрица, — сказал Сарьян. — Чтобы отметить это событие, механик должен отремонтировать еГо самолет в два счета.
— Да, конечно, — подтвердил механик. — Но его можно было бы отметить и рюмкой водки.
Сарьян лишь взглянул на него ничего больше, ни единого слова— и улыбнулся засиявшими глазами. Механик тоже улыбнулся и снова нырнул под капот.
— В пять часов я приду проверить, все ли в порядке, — сказал Сарьян.
Механик пробубнил что-то нечленораздельное. Его помощник бросил взгляд вслед капитану.
— Когда же он спит? — подумал он вслух.
— Никогда, — ответил механик. — Знаешь, бывают железные люди!
В нескольких шагах от них, на положенном по инструкции расстоянии от самолетов, Сарьян закурил. Окна столовой, занавешенные одеялами, все же немного пропускали свет. «Надо им сказать», — подумал Сарьян. Из столовой доносилась музыка, смех. «Весна, скоро прилетят аисты. Где-то они найдут себе место в этой заварухе войны? А впрочем, какое мне дело до аистов?»
Зачехленные самолеты казались просто темными пятнами на все еще покрытой инеем земле. В столовой кто-то очень громко засмеялся. «Это Виньелет», — подумал Сарьян и, решительно раздавив папиросу каблуком, направился к ближайшему самолету.
В темноте его ожидал «як».
В столовой стоял страшный шум, веселье было в разгаре. Французы угощали русских, обстановка была самая сердечная и непринужденная.
Кастор, совершенно изнемогающий, заявил, что не знает ни французского, ни русского и что единственный язык, который он отныне согласен понимать, — это папуасский. Впрочем, никто и не пытался понять друг друга. Слово было предоставлено музыке, танцу и дружескому похлопыванию по спине. Столы сдвинули к стенам, середина комнаты стала свободной. Шардон и Пикар соревновались с Зыковым, яростно отплясывая русскую.
Татьяне, который с гармонью устроился на столе, приходилось туго. Сидевшие полукругом летчики ритмично хлопали в ладоши, а он играл все быстрее и быстрее, доходя до пределов возможного. Леметр, да и другие, смотрели на него с удивлением. Откуда это опьянение? Он не знал Татьяну таким раньше. Он видел его и Зыкова в бою. Прекрасные летчики, хладнокровные, расчетливые, избегающие лишнего риска, умелые… Сейчас они снова превратились в демонов. В этой музыке, в этом танце было какое-то неистовое волшебство, хватавшее за душу. «Я с удовольствием заорал бы, — думал Леметр, — никогда, никогда я не чувствовал прихода весны так, как сегодня! Как это непохоже на то, к чему я привык: никаких условностей, никто не хнычет о хорошем тоне, ничего общего с Версалем, Расином или землемерами царя Давида… Но все это су ще-ствует! Господи, это существует!» И он хлопает в ладоши в немыслимом темпе в такт музыке Татьяны.
Шардон сдался первый. Затем без сил упал на пол Пикар. Оставшись один, Зыков решил показать себя. Он тоже обессилел, как и те двое, но считал, что должен поддержать честь русских и сделать лишний круг. Сидя за столом, на него смотрели Синицын и Марселэн. Марселэн — с удовольствием, Синицын — с тайным удовлетворением. Внезапно Зыков, подняв руки, остановился перед ними. Они оба засмеялись.
— Браво! — сказал Марселэн. — Бис!
Зыков тоже рассмеялся. Бисировать — нет! Он не в состоянии сделать больше ни шага.
— Жаль, что здесь нет Сарьяна, — сказал он. — Он великолепно танцует лезгинку.
Кастор недооценил свою профессиональную совесть: он перевел! И чтобы отомстить за себя, позволил себе заметить:
— Сарьян! Вы смеетесь! Он закончит свои дела не раньше, чем окончится война…
Синицын привстал.
— Кастор, ты готов?
Да, — покорно ответил Кастор, — готов! Я готов переводить все, все выступления…
Марселэн ударом ноги под столом прервал его красноречие. Лицо майора было бесстрастно.
— Слушаюсь, — произнес Кастор. Ему хотелось уйти спать, но, к несчастью, кажется, пришло время для речей, и майор тоже был готов к этому. Доказательство — синяк на лодыжке Кастора.
Синицын встал. В столовой воцарилась тишина. Кастор собрался с духом, мобилизуя все свои познания и в русском и во французском.
— Метеостанция обещает хорошую погоду, — сказал Синицын. — Это превосходно. Выпьемте же последний бокал за здоровье Дюпона. Первая победа — самая трудная. И за будущие победы!
Кастор перевел. Никому не было дела до того, что он еле ворочает языком. Потом поднялся Дюпон.