— Не сбил, а прямо-таки измордовал!
— Он рисковал?
— Как только мог.
— Знаешь почему? — сказал Синицын. — Он хочет погибнуть.
— Если он будет продолжать в том же духе, этого ждать недолго.
По радио из Москвы неслась музыка. Пела девушка. У нее был не очень отработанный, не очень поставленный голос — голос крестьянки, моющей в р еке волосы.,
— На его месте, — произнес Зыков, — я бы тоже искал смерти.
— Наша жизнь нам не принадлежит, — ответил Синицын. — Мы не имеем права распоряжаться своей жизнью. Мы умрем тогда, когда не сможем сделать ничего другого.,
Зыков залпом выпил чай. Снова пошел дождь — славный мелкий дождичек, который очень раздражал немцев. Пришло сообщение Верховного командования: немцы оставили Орел. Русские войска повсюду идут вперед. Фронт наконец двинулся на запад.
— Товарищ полковник… — сказал Зыков.
— Что можно сделать для Шардона?
— Ничего, — ответил Синицын, — абсолютно ничего.
VIII
Они часто меняли аэродромы, и всегда была одинаковая сутолока. Фронт отодвинулся на сто километров, и все тронулись за ним. Грузовики и виллисы, бесконечные колонны пехотинцев, огромные орудия… Русские вступали на отнятую у врага свою территорию. Они входили в давно оставленные деревни. То, что они там видели, порождало в них стремление как можно скорее дойти до Германии.
Каждый раз, когда освобождали какой-нибудь город, Москва салютовала в честь одержанной победы залпами своих батарей. Трассирующие пули и цветные ракеты бороздили по вечерам темное небо над Кремлем. Это были салюты разрушенным городам, измученным людям. Фашисты думали, что захватили эти земли навсегда. Теперь, когда они вынуждены были уходить, каждый дом становился свидетельством их преступлений. Отступая, они сжигали за собой деревни, оставляли виселицы и трупы, изнасилованных девушек, замученных пытками мужчин. Они отступали. Они непреодолимо откатывались к границам своей страны. Им нужно было перейти еще много границ… Наступление шло уже в обратном направлении — не на Москву, а на Берлин!
Итак, «Нормандия» передислоцировалась. Столовая стала унылой, как заброшенная часовня. Кастор и Леметр унесли доску эскадрильи. Летчики собирали свои вещи. Впрочем, вещей было так немного; предметы туалета, кое-какая одежда, письма, фотографии; все их сокровища могли бы войти в один чемодан.
Марселэн размышлял, сидя в своем кабинете. Приказав позвать Кастора, он с грозным видом созерцал две огромные папки, лежавшие на столе.
— Господин майор?
— А, это ты!
Марселэн широким жестом показал на стол.
— Ты воображаешь, что я могу взять все это?.
Кастор улыбнулся.
— Это архивные материалы, господин майор.
— О доске позаботились?
— Да, господин майор.
— А о походном журнале?
— Да, господин майор.
— Ну, значит, все самое главное взято,» сказал Марселэн.
— Да, главное — все, господин майор!
Марселэн засмеялся. Движением руки он разворо* тил бумаги;
— У меня нет места, произнес он.
Кастор тоже засмеялся.
— Если я выброшу половину, вы возьмете меня с собой?
— Три четверти, — сказал Марселэн.
— И вы отвезете меня на новый аэродром?
— Я довезу тебя до Берлина.
— Отлично, — согласился Кастор. — Но вы обещаете, что не полетите вверх колесами?
— Обещаю.
— Черт с ними, с архивами, — заключил Кастор.
«Яки» попарно снимались с аэродрома. Кастор оставался у телефона. Он летел с Марселэном, который должен был покинуть базу последним. Рядом с ним вырисовывался длинный, печальный силуэт Сарьяна. Самолеты были в хорошем состоянии, он имел все основания быть довольным.
— Ты должен быть веселым, — сказал Кастор.
«— Я буду весел, когда все сделают посадку.
— Ты думаешь, может что-нибудь случиться?
— Фрицы все еще прячутся по глухим углам. Они отступали в такой панике, что не могли удрать все, мне это не очень-то нравится.
Кастор пожал плечами… Сарьян никогда не может отделаться от тревог. Фашисты получили страшный удар, все говорят о победе. Один Сарьян придумывает возможные катастрофы.
Буасси тащил наспех закрытый чемодан, из которого торчал рукав фуфайки.
— До скорой встречи, Кастор, — сказал он, проходя мимо. — Тебе, видно, еще долго здесь торчать!
— Ну а для тебя, как всегда, правил не существует!
— Почему? — спросил Буасси. — Потому что я вежлив?
— Это одно. А другое — потому что я тебя хорошо знаю.
— Я возьму с собой Иванова.
— В принципе ты не имеешь права этого делать, — сказал Кастор.
— Совершенно верно! Но это тебя не касается, и я псе же повезу Иванова, — ответил Буасси. Он улыбнулся своей очаровательной улыбкой, против которой трудно было устоять. — Кастор, милый, замечательный Кастор! Дела всего на десять минут. Я обещал ему, что мы полетим вместе. Он хочет разок полететь со своим лейтенантом. Не будешь же ты с ним спорить во имя соблюдения принципов!
И Буасси приветливо кивнул Кастору.
Кастор ответил тем же.
Оба рассмеялись.
Иванов ждал Буасси у самолета. Старше своего летчика на двадцать лет, он был полной его противоположностью. Буасси — высок, худ, с оттенком томной грации во взгляде, присущей, судя по фамильным портретам, и его предкам. Иванов — маленького роста, коренастый, с добрым и лукавым взглядом. Буасси было бы естественно видеть в платье из черного бархата, с английским воротником, с пером на шляпе, небрежно играющим толедским клинком и галантно раскланивающимся с человеком, которого он должен убить. Иванов совсем другой. Иванова можно было представить себе и среди людей Пугачева, и среди манифестантов 1905 года, и среди тех, кто в октябре семнадцатого штурмовал Зимний дворец. Иванов был во всех частях Красной Армии, громившей белых. Иванов — русский крестьянин, которого революция сделала тонким специалистом. Буасси — аристократ, которого война сделала другом Иванова.
Они стали друзьями. Это пришло так, как всегда приходит дружба. В один прекрасный день вдруг видишь, что она здесь, и нет необходимости говорить что-нибудь об этом. Просто ты счастлив.