творениями Господа?» — «Не знаю». — «Что значит не знаю? Думай! Ты все знаешь! Мне такое выражение неведомо! Знай же: творение Господа все, что суще на земле и на небе, в известных и неизвестных мирах, и даже то, что не существует. Но дальше! Говори дальше!» — «Что дальше?» — «Дальше следует время Ноя!» — «Во время Ноя люди впали в грех жестокости и бесстыдства. И Господь удалился на четвертое небо. Царь Амрафель, предавшись греху несправедливости, поработил чужие народы, хотя они ничем его не обидели. И Господь удалился на пятое небо». — «А на шестое почему?» — «Царь Нимрод построил башню». — «В Вавилоне. Зачем?» — «Хотел до неба добраться». — «И это?» — «Грех гордыни!» — «Ну, а теперь расскажи про последний грех!» — «И взирал на нас Господь уже с шестого неба, потому что один царь отнял у Авраама, которого прежде звали Аврамом, одну из жен его и тем совершил грех против семейного счастья». Дедушка хотел научить меня всему, что знал сам. И прочитали мы вместе с ним стих: «Ее волосы черны как ночь, глаза сияют, как зеркало воды в светлый полуденный час, кожа — гладкий шелк». Дедушка смеялся, радовался, что теперь и я это знаю. «Вот что такое красивая женщина! — воскликнул он громко. — А теперь послушаем, что случилось дальше! Красивая женщина и через тысячу лет красивая женщина! Через тысячу лет подошел к реке мудрый старец. Девушка, от которой разило рыбой, перевезла его через реку. Дух наградил бессмертной красой ту, что во плоти так дурно пахнет. Вот девушка, от которой разило рыбой, повезла его через реку. Мудрец стал просить ее: когда они переберутся на другой берег, пусть она сделает то, чего он хочет. Но девушка ответила ему так: здесь, на берегу реки, живет много людей, рыбаки и отшельники. Неужто желаешь ты, чтобы мы на их глазах любодействовали? Тогда мудрец поднял палец, все вокруг заволокло туманом. А про себя могущественный старец забавлялся от души: быстро же я уломал девицу! Но девушка ему ответила так: я чиста, как снег на вершине самой высокой горы. Когда ты запачкаешь мою чистоту, что останется мне? Если девушка не только красива, но и умна, как породистый конь, она еще обольстительнее. Старик разразился диким хохотом, так хохотать может только дьявол, и от ужасного этого хохота даже рыбы покрылись холодным потом, так безумно хохотал старик. „Может, я не нравлюсь тебе? — хрипло звучал его голос. — Зубы у меня выпали, это правда, но потому только, что грызть ими мне ни к чему. Уши мои заросли волосами, как мелководье тростником, это так, но потому только, что мне уже нет нужды слышать звуки. Язык мой вот уж тысячу лет покрывает синюшная пелена и кожу мою шестьсот лет не орошал дождиком любовный пот, вот и растрескалась она, как земля; но разве мог бы я желать тебя так сильно, если ты столь глупа, что сквозь это тело не видишь мою душу, безмозглая женщина! Тебя отвращает лишь тело мое!“ Но девушка сказала: „Вижу я твою душу, старик. Вижу, что душа твоя готова любить, и любить твою душу я всегда готова“. Взыграл от умного ответа разум старца, так и взметнулся. Он сказал: если твоя душа готова любить мою душу, обещаю тебе, что только душа моя коснется твоего тела. Ты познаешь мою силу, могущество! И в мгновение ока превратился старец в мускулистого юношу. Господи, ты, сотворивший таким любовное единоборство! А девушка-разумница попросила еще, чтобы тело ее больше не пахло рыбой. И приняла его. Там, где она его приняла, рыбий запах остался. В тот же день родила она Вьясу. И в тот же день стала Вьяса взрослой девушкой и попросила свою мать отпустить ее, потому что хочет она, поборов желания плоти, посвятить жизнь познанию Господа. И девушка-мать осталась одна, как и обещал ей тот святой старец. Вышла замуж за рыбака, стала женщиной, как и обычные девушки, и родила детей, семерых, как другие женщины, грудь ее обвисла, губы сморщились, и она умерла. Во Вьясе продолжала жить та фея, которую ее бабушка вдохнула в мать ее, и отец продолжал жить в ней тоже. Вот такая история». — «И это правда?» — спросил я. Бабушка опять окликнула нас из кухни. «И тот, кто теперь так родился, он тоже один из предков?» — спросил я. Бабушка кричала: «Да принесите же, наконец, рыбу». Рыба спокойно плавала в ванне, она еще не знала, что с ней станется, когда мы отнесем ее на кухню. И тут я спросил дедушку, каким был его дедушка, но он не ответил. Такая тьма была в глазах его, что, как я ни вглядывался, ничего не разглядел в них. Я думал, сейчас он начнет кричать. Когда он долго кричал, его губы синели. Но он поднял палец: «Время пришло!» И так вперил в меня взгляд, словно искал во мне что-то. И медленно положил опять руку на подлокотник кресла. Рука с растопыренными пальцами отдыхала на бордовом бархате. Как будто это была не рука, а особенное какое-то животное. Я иногда дотрагивался до его раздувшихся жил. Когда он спал. «Положи мне на голову свою руку!» Он говорил шепотом. Волосы у него пушистые и белые. Я не понял. Он посмотрел на меня, потом прикрыл глаза. На его белом виске тоже вздулась вена; однажды он показывал на карте, какая извилистая река Иордан. Моя рука на его голове стала теплой. Он продолжал все так же шепотом: «Вижу, время пришло. Твоему разуму открылось время. Вижу. Это великое событие. Так поможем открыть ворота, верно?» Он кивал головой, и так хорошо улыбался, и открыл, наконец, глаза, и обнял меня, прижал к себе. «Помоги мне встать!» Но я не мог помочь ему, потому что он прижимал меня к себе, и я совсем близко видел маленькие ямки на его носу, и в каждой были крохотные черные точечки, а раньше я их не замечал. Я подумал, он сейчас заплачет, и я, раз я так близко, смогу увидеть, откуда текут слезы; но он закричал: «Помоги же встать!» И я заглянул в его широко открытый рот. Но помочь не мог. «Подай мне палку!» Пока я искал его палку, дедушка держался за кресло, хотя мог ходить и без палки. Дедушка был очень-очень большой. Когда он вставал, казалось, что ему в комнате мало места. Стены как бы сужались. Он шел, опираясь на палку, и кричал: «Время пришло!» Но я не понимал и не знал, куда он идет, и не пошел за ним, мне было страшновато немного, но в дверях он обернулся и закричал: «Ты почему не открываешь двери передо мной?» Я открыл перед ним дверь. «Пойдем наверх». Мы шли в зеркале, дедушка и я. Медленно поднимались по лестнице. Дедушка торопился. Ступеньки скрипели. На каждой ступеньке отдых. Пока мы отдыхали, он дышал быстро-быстро, но так, словно в горле у него что-то застряло. И не пропускало воздух. «Прежде, чем я умру». Я думал, он хочет показать что-то, какие-нибудь картины. «Да, самое время». Бабушки дома не было, она ушла в магазин, вдруг там что-то дают. В тот раз ей досталась рыба. Стоило бабушке уйти, дедушка всегда что-нибудь придумывал. На втором этаже мы долго отдыхали. Но шли мы не в прежнюю комнату дедушки и бабушкину комнату миновали тоже. Здесь бабушка слушала радио. Когда кресло снесли вниз, потому что дедушка не мог больше ходить по лестнице, папа сказал, что перенесет вниз и радио; но дедушка ответил, что оно ему не нужно, лживые передачи его не интересуют. «Но, отец, так вы совсем оторветесь от жизни!» — «В ближайшее время это и есть моя задача! Оторваться!» В конце коридора была железная дверь, а в ней большой ключ.
«Отопри!» — сказал дедушка. «Мы на чердак идем?» Мы сели на старый диван. Где сидели с Чидером. «Сядь со мной рядом, чтоб не видел лица моего». И больше ничего не сказал. Я думал, мы сейчас начнем рассуждать с ним. Наши туфли запылились. Он тяжело дышал в духоте. Мне было страшно, я не знал, мало ли что тут может случиться. И все было так сумрачно, и чуть слышно потрескивали черепицы, и тяжелое дыхание дедушки, и над нами — солнце в окне, но неба не было видно, только свет, он наискось стекал вниз, и этому потоку не было конца. Я не знал, что такое может случиться с его лицом и отчего мне нельзя его видеть, но и уйти нельзя было. Так мы сидели. Желтые дедушкины туфли бабушка всегда начищала до блеска. Может, мне опять придется рассказывать ему, о чем я думаю. Но я этого не знал, хотя не знать не разрешалось, да только я все равно не знал. Мне хотелось потопать ногами, чердак так странно гудит. На чердаке я чувствовал под собою дом, но как-то так, вроде бы я и не в доме. Всякий раз, поднявшись на чердак, я, прежде чем устроиться там, длинными палками ковырял в тусклых, темных углах — хотел, чтобы оттуда убрались тамошние. Но, как только я взглядывал в их сторону, они исчезали. Прятались за моей спиной. Я видел, какого они цвета: серые, как чердачная пыль. Сидели скрючившись у основания балок либо стояли около трубы. Когда я приходил с палкой, они разевали рты, будто вот-вот завизжат, и мигом исчезали. Всякий раз оказывались у меня за спиной. Однажды, когда я обернулся, чтобы увидеть, куда метнулся один, — очень быстро обернулся, чтобы тот не успел скрыться, — он свисал на веревке с балки, повесился, и кожа его совсем высохла, пристала к костям, а может, он всегда такой был, да только и он сразу исчез. Дедушка дышал медленно, но его лоб покрылся испариной, и весь он сгорбился, и глаза были закрыты, как будто он заснул. «Не смотри на меня!» Не знаю, как он мог это увидеть, ведь глаза у него были закрыты. «Однажды, когда я был ребенком, как ты, мы сели с дедушкой во дворе на скамейку. Под шелковицей. На меня не смотри! — сказал дедушка. — Только слушай, что я стану тебе говорить. Чтоб лицо мое не отвлекало тебя». Я смотрел на лучи света, струившиеся вниз меж чердачных балок, на пляшущие пылинки. «Вот так сели мы с ним, я оперся спиной на ствол шелковицы, незаметно, чтобы дедушка не принял это за непочтительность, и разглядывал листву, каждый лист по отдельности; сколько же их! С дерева нет-нет и срывались одна-две ягоды. Мы сели на эту скамейку, потому что я спросил у дедушки, каким был его дедушка, вот тогда мой дедушка сказал: „Время пришло“ — и усадил меня на скамейку. Был шаббат, то есть суббота, мы как раз отобедали. На обед была тушенная в печи фасоль с