— Зажигалку давай! — крикнул Сверчку Сопляк.
Сверчок, порывшись в карманах, достал зажигалку, а ребята тем временем нагребли к фонарю сушняка и, не прекращая кричать и приплясывать, запалили костер.
Вдруг как по заказу подул сильный ветер; на Монте-Пекораро совсем стемнело; в воздухе запахло сыростью и уже слышались отдаленные раскаты.
Сушняк занялся мгновенно: кровавые язычки побежали по травинкам, и вокруг осатанело орущего Таракана заклубился дым.
Развязанные штаны соскользнули вниз, заголив живот и собравшись гармошкой у ног. С высохших стеблей и веток, которые шпана все подгребала к столбу, огонь, легко и весело потрескивая, перекинулся на ткань.
7. В Риме
У подножия Монте-Пекораро, на площадке, рядом с огромным щитом “Конец района — начало района”, торчал старый навес автобусной остановки. Здесь разворачивался триста девятый, выезжая с виа Тибуртино, прежде чем направиться меж строек к Богоматери Заступнице. Альдуччо и Задира жили в Четвертом квартале, в конце главной улицы предместья, сразу за рыночной площадью. В сумерках на улице, где все дома были не выше двух этажей, загорались фонари и придавали ей вид заштатного курортного городка; спускаясь вниз, улица будто сливалась с туманным небом или терялась в шумах внутренних дворов, где всегда отличная акустика и где в это время ужинали или готовились ко сну обитатели предместья. То был час мелких сорванцов и шпаны постарше; настоящие бандюги еще хоронились в забегаловках и подворотнях, ожидая ночи, — не для того, чтобы пойти в кино или на Вилла- Боргезе, а чтоб собраться в каком-нибудь притоне и проиграть до утра в ландскнехт. Какой-то юнец в одном из дворов пощипывал струны гитары, женщины домывали посуду и мели пол, мелюзга канючила, автобусы неутомимо подвозили домой народ после трудового дня.
— Пока, Задира, — сказал Альдуччо, останавливаясь перед домом.
— Пока, — отозвался Задира, — свидимся.
— Жду в девять, — напомнил Альдуччо. — Свистни, ладно?
— А ты будь готов.
Альдуччо с трудом протолкался сквозь рассевшуюся на оббитых ступеньках ребятню. Он жил на первом этаже, четвертая дверь по коридору. По фасаду с покосившимися (вот-вот рухнут) колоннами тянулась узенькая терраса. На одной из ступенек сидела его сестрица.
— Ты чего тут? — спросил Альдуччо.
Та задумчиво глядела перед собой и потому не ответила.
— Ну и черт с тобой, дура! — обругал он ее и прошел на кухню, где мать возилась у плиты.
— Тебе чего? — спросила она, не оборачиваясь.
— Как это — чего? — возмутился Альдуччо.
Мать рывком повернулась к нему, вся расхристанная, как ведьма.
— Кто не работает — тот не ест, понял?
Она была в надетом на голое, грузное тело засаленном халате: от пота пряди волос прилипли ко лбу, а пучок растрепался и свисал на шею.
— Ну ладно, — спокойно отозвался Альдуччо. — Не хочешь меня кормить — и хрен с тобой.
Он ввалился в комнату, где ютилась вся семья (в соседней разместилось семействе Корявого), и начал раздеваться, нарочито насвистывая, чтобы мать убедилась, что ему действительно на нее наплевать.
— Свисти, свисти, паршивый! — закричала мать из кухни. — Чтоб тебя черти взяли вместе с этим пьяницей, твоим отцом!
— Ага, — весело откликнулся Альдуччо, надевая мокасины на босые ноги, — и вместе с этой стервой, моей матерью! Поди лучше на дочь свою, сучку, поори, а на мне нечего зло срывать! Можешь вовсе не кормить — заткнись только!
— Я те щас заткнусь, я те шас заткнусь! — завопила мать. — Растила сыночка на своем горбу до двадцати лет, а он ни лиры домой не принесет, ни лиры, ублюдок поганый!
— Скажите, какая цаца! — крикнул ей в ответ Альдуччо, продолжая наводить марафет.
С улицы доносились не менее сварливые голоса, и мать Альдуччо на миг умолкла, прислушиваясь.
— Дуры ненормальные! — крикнула мать от плиты, потом со звоном уронила что-то и метнулась к двери. Там с минуту постояла молча, видимо собираясь с духом, потом кинулась на улицу, влив свой визгливый голос в общий хор.
— Ох уж эти бабы! — проворчал Альдуччо. — Им бы в цирке с медведями бороться!
Прошло, наверное, минут десять; шум на улице все не утихал. Потом входная дверь со скрипом отворилась, но не захлопнулась: должно быть, мать Альдуччо еще не все высказала соседкам.
— Грязная тварь! — выкрикнула она, вновь спускаясь по ступенькам. — Сама до седых волос таскается, а еще смеет мою дочь шлюхой называть!
Ей ответил с улицы женский голос на таких же повышенных тонах, правда, слов Альдуччо не разобрал.
— Чтоб вы сдохли, стервозы! — в сердцах прокомментировал он.
— Ну-ну, договорилась! — Мать по-бойцовски уперла руки в боки. — Чья бы корова мычала! Что я, не знаю, как ты деньги тянешь у мужика, чтоб детей в кино отправить да с ним перепихнуться?
Голос из двора повысился еще на два регистра, изрыгая все мыслимые и немыслимые проклятия. Когда поток излился, пришел черед матери Альдуччо.
— А ты забыла, — взвилась она так, что сам Иисус Христос не смог бы ее угомонить, — забыла, как муженек тебя с хахалем в постели застукал, да еще при детях? — Не дожидаясь ответа, она захлопнула дверь и звенящим от ненависти голосом крикнула: — Умолкни, бесстыжая, и на глаза мне больше не попадайся, не то я тебе космы-то повыдираю!
В этот миг входная дверь опять отворилась, и вошел родитель Альдуччо. Он, по обыкновению, был пьян и от полноты чувств пошел обнимать жену. Но та отпихнула его так, что он завертелся волчком и рухнул на очень кстати подвернувшийся стул. Однако желания приласкать супругу не утратил, а снова поднялся и шагнул к ней. Из соседней комнаты выглянула сестра Кудрявого и как раз застала момент, когда отец Альдуччо был вторично отброшен на стул.
— Тебе чего? — напустилась на нее мать Альдуччо. — Чего ты тут забыла?
Девочка, прижимавшая к груди уменьшенную копию Кудрявого, круто повернувшись на пятках, скрылась в своей комнате.
— Чтоб весь ваш сучий выводок в тартарары провалился! — не унималась мать. — Четыре года на шее сидят — и нет, чтоб когда-нибудь сказать: “Нате вам, тетя, тыщу, хоть за свет заплатить”!
Отец какое-то время собирался с силами, потом все же сумел с натугой выговорить несколько слов:
— Вот ведь глотка луженая у ведьмы!
На дальнейшую связную речь пороху у него не хватило, и он продолжал объясняться жестами: то прикладывал руки к груди, то хватал себя за нос, то выписывал пальцами невообразимые пируэты. Наконец быстрыми, семенящими шажками он проследовал в комнату, где одевался Альдуччо, и прямо в одежде рухнул навзничь на кровать. С обеда он накачивался вином, поэтому лицо у него было бледное, как полотно, под жесткой трехдневной щетиной, Доходившей едва ли не до бровей. Весь его облик отличала какая-то расхлябанность: раскинутые на покрывале руки, впалые скулы, щелочки глаз, черные, мокрые от пота, будто набриолиненные волосы. Висевшая над кроватью лампа высветила на лице пятна застарелой грязи и свежий налет пыли, смешанной с потом. Затянутая паутиной морщин кожа высохла и пожелтела — не иначе, по причине больной печени, спрятанной под лохмотьями в костлявом теле запойного пьяницы. Вдобавок на этом неприглядном лице проступали сквозь щетину бурые пятна — то ли веснушки, то ли