в другой атмосфере… и когда вдруг это далёкое прошлое так тесно приближалось и начинало тормошить его с невиданной возрастающей силой, он ощущал, как быстротечно время, неудержимо, неуловимо… и как трудно «остановить мгновение»… потому что оно столько вмещает в себя, что нужны годы, для того чтобы сделать его вечным.

«Додик! Додик послушай — мы уезжаем! Не спрашивай, куда? Ты же сам понимаешь: туда! Она понизила голос до шёпота, хотя сидели они на чердаке на старом матрасе. — Мне, конечно, ничего не сказали, чтобы я не разболтала, но отец говорил маме: „Дарфмен форн! Нито вос цу вейтн!“ Надо ехать! Нечего ждать… понимаешь? Нечего ждать! „Дарфмен форн!..“

Я покачнулся от этой новости. А Милка тараторила и не могла успокоиться… — Он ещё сказал, что пока ворота открыты, надо бежать… потом поздно будет. Это такой момент… коммунисты же сами учат, что вчера было рано, а завтра уже станет поздно… это же Ленин так говорил — и видишь: сделал революцию. Сделал. Надо бежать… там, где нет революции, так спокойней живётся, а в революцию казнят и вешают… всё что угодно… Антуанетте голову отрубили… только Додик… ты понял меня… — она подняла пальчик вверх.

— Ты не думай, что я уеду и всё… во-первых, ещё неизвестно, когда и получится ли… Израиль же тоже не резиновый, если все туда рванут сразу… Додик, не кисни… и я там поживу уже совсем немного, мне исполнится 16, и я тебя вызову… слушай, а может, твои тоже решат… или… нет?.. Боятся? Знаешь, Додик, многие боятся… я же всё время подслушиваю, что они говорят… приходят же многие, и сидят в комнате будто в карты играют, а сами — боятся… и говорят, говорят… колода на столе, а они разговоры заводят до утра и уже забывают про всё на свете.

— Я тебя вызову, и мы поженимся. Лучше тебя никого нет на свете… правда… Хочешь я тебя поцелую? — но я молчал. Милка меня просто убила. — Ну, поцелуй ты меня! — она зажмурилась и вытянула вперёд шею и губы трубочкой. — Все так делают, когда что-нибудь случается… сразу целуются…»

Соседка, от которой Додику не было житья, всегда оказывалась дома, словно угадывала его намерения. Он не знал, где она работала, но стоило ему кого-нибудь пригласить к себе — она тут как тут… как это получалось? Наверняка она стучала и, кроме всего прочего, ревновала его ко всему на свете, хотя не было у неё на то никакого права… то ли жизнь у неё не сложилась, то ли отодвинула к берегу после смерти вождя и посыпавшихся разоблачений… Додик не пытался анализировать и вообще смотрел на неё, как на временное неудобство: когда мама умерла, отец уехал, он остался один в этой комнате. Потом умер их сосед — старый инвалид, и вселилась эта Анна Ивановна, женщина одинокая и правильная… иногда только крепко выпивала и тогда старалась подловить Додика в коридоре неизвестно зачем-то ли подбить на откровенный разговор, то ли затащить к себе в комнату или ещё дальше — в кровать, но он в таком случае сбегал и ночевал у друзей. Испытывал неодолимый страх и отвращение, какой-то сковывающий неотвратимый страх перед роком — будто она и была этот рок… сам не знает почему.

Во всяком случае, с женщиной дома он появиться не мог. Разве что после загса!

Он лежал на диване и размышлял, как это странно, что в продолжение его писания вдруг появляется Мила, которая как бы продолжает его Милку, а в середине пустота и нечем её заполнить… потому что была Наташа… до неё Зина… теперь Вера, но они никакого отношения к Милке не имели, и если она вдруг объявится и пришлёт ему вызов, то он полетит к ней и ни о чём спрашивать не будет!

А как же Вера? Он что, так больше никого не полюбит, как Милку? Но в детстве же была другая Милка! Он совсем запутался.

«— Почему ты так редко заходишь к нам? — Пуриц навис надо мной и сопел в ожидании ответа.

— Я не редко.

— Асе! Гиб а кук, — позвал Пуриц и продолжил совершенно серьёзно, — Милка мне сказала, что ты её лучший друг… — я смутился и опустил голову… „Чёрт меня занёс сюда!“ — А мы уже хотим знать, кто нам лучший друг?!

— Вы ещё успеете, — еле выдавил я.

— Ду херст, Асе? Ду херст! (Ты слышишь?) — он громко рассмеялся — Э, а вейлер ят! Нет… ты знаешь, есть такие дела в жизни, когда можно опоздать — и всё… — я не понял, о чём он… и уже повернулся уходить, когда он снова спросил: „Это твой отец, Хаим Самарский?“ — я кивнул головой. — И мама тоже учитель? — „Откуда он всё знает?“ Я отрицательно кивнул головой.

— Она преподаватель.

— А кто ещё с вами живёт? У тебя есть сестра?

— Нет… — я уже разозлился. „Чего он допрашивает меня, как пленного!“ — Брат погиб на фронте! — сказал я почти гордо.

— Эх, — вздохнул Пуриц, — и с кем же ты целый день…

— С Милкой! — выпалил я, и мне так горячо стало! Пуриц смеялся долго и всхлипывал только: „Асе, ду херст?!“ (Ты слышишь?!). Он хотел погладить меня по голове, но я отогнулся весь. Его рука проскользнула мимо моего лица, мелькнули большие золотые часы и обдало запахом какого-то крепкого одеколона… мне стало так обидно, что смелость вдруг наполнила во мне каждую клеточку и начала выдавливать спрятанное в самой глубине. — Да! — почти заорал я, — и она сказала, что пришлёт мне вызов и мы поженимся!..

— Что-о-о? — Пуриц схватил меня за плечо. — Какой вызов? А?.. Асе, кум агер!.. Забудь про всю её болтовню и сам молчи, понял?! — И он с силой оттолкнул меня.

„Почему он так испугался?“ — я не мог успокоиться, ожидая Милку на пустыре за школой. Она прикатила на свой „Мифе“ и, ещё не остановившись, выпалила в меня:

— Дурак!.. Додик, ты настоящий дурак!.. И ещё болтун!.. — Я молча сгорал от стыда. — Знаешь, как мне влетело! Кто тебя просил рассказывать все наши тайны…

Я очень боялся, что она сейчас скажет: „Не буду больше с тобой дружить!“ или что- нибудь в этом роде, и я тут же умру, прямо на этом месте… я совершенно ясно вообразил, как падаю и стукаюсь головой о штабель досок у забора… я был уже полудохлый и плохо слышал сквозь своё воображение Милкин голос… но она вдруг сказала совсем другим тоном:

— Н, что мне с тобой делать, Додик, ну скажи сам, балда?.. — и мне второй раз в этот день стало так горячо, как будто меня бросили в топку паровоза, как я читал про какого-то революционера… и я начал воображать, как я горю… но получалось так страшно, что я зажмурился и тут же вернулся… Милка стояла напротив. Она догадалась, что мне очень плохо. — Открой глаза сейчас же! — Конечно, я открыл. — И больше так не делай, — я не понял, про что она: не рассказывать наши семейные тайны, или не гореть всё время почём зря… — Я тебе пригнала „Мифу“, Додик. Мы завтра едем отдыхать на юг… Отец вдруг объявил… — я почувствовал сразу такую пустоту… такой страх… я точно знал, что больше её не увижу! Велосипед упёрся педалью мне в щиколотку, и я поскорее опустил глаза, будто посмотреть, потому что слёзы текли сами собой и падали точно на раму… Милка тоже плакала. Наверное, она подумала то же самое, но не говорила… так мы стояли по две стороны велосипеда и сопели… — Мне надо идти, Додик, — она шагнула назад, — я потихоньку сбежала на секунду… отец очень испугался, когда понял, что ты всё знаешь… ты так напортил всё, Додик… — она не договорила и пошла.

— Милка! — засипел я, — подожди! — она подошла и оттопырила нижнюю губу… она всегда так делала, когда переживала.

— Прощай, Додик… — и поцеловала меня прямо как взрослая… и я почувствовал языком какие у неё солёные слёзы…»

Лысый молчал. Очевидно, не так просто оказалось сделать обещанное. Иванов вернулся раньше срока, но извинился и сказал, что всё понимает, и пока не придёт назначенное число, его мастерская на ночь наша, но день — его, потому что он так изголодался по работе, что «ни секунды терпежа»! Они крепко выпили по случаю приезда, и в разговоре Серый неожиданно и непонятно почему рассказал про Лёньку

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×